– Десять центов, – сказал негр.
– На десять центов дороже? – спросил он.
– Просто десять центов, – сказал негр. – Берете или нет?
– Дайте мне пару, – сказал он. – И снова он пошел по улицам, и уже по-настоящему светило солнце, и он влился в торопливую толпу, грызя пахнущих ванилью мелких зверушек; времени было достаточно, потому что ему не только ничто не грозило, но он точно знал, где он находится; ему достаточно было обернуться (но он не обернулся) – и он увидал бы ту самую улицу, тот самый дом (он, конечно, не знал, да и не узнал бы, если бы увидел свою младшую дочку, которая теперь содержала этот дом), куда он вошел со своим наставником в ту ночь сорок семь лет назад и где ждали сияющие плечи женщин, не только сложенных, как Елена, и Ева, и Лилит, не только делавших то же, что и Елена, Ева и Лилит, но и белокожих, как они, – тот дом, где он в постели продажной женщины сказал «нет» не только всем тяжким, диким годам своей тяжкой, пустой жизни, но и самой смерти.
Окошко осталось таким же: то же немытое стекло за проволочной решеткой, где лежали те же потрепанные банджо, вычурные часы и лотки со стеклянными украшениями.
– Мне надо купить револьвер, – сказал он стоявшим за прилавком мужчинам с синеватыми, как у пиратов, подбородками.
– А разрешение есть? – спросил первый.
– Разрешение? – сказал он. – Да мне только надо купить револьвер. Мне еще раньше говорили, что тут продаются револьверы. Деньги у меня есть.
– Кто вам сказал, что тут продаются револьверы? – спросил первый.
– Да, может, он вовсе не хочет покупать, может, он из заклада выкупить хочет, – сказал второй.
– А-а, – сказал первый, – это дело другое. Какой револьвер хотите выкупить, папаша?
– Как это? – спросил он.
– Сколько при вас денег? – спросил первый. Минк достал газетный сверток из нагрудного кармана, вынул бумажку в десять долларов, развернул ее. – И это все, что у вас есть?
– Вы мне сначала револьвер покажите, – сказал он.
– За десять долларов вам его не купить, дедушка, – сказал первый. – Поройтесь-ка в других карманах.
– Погоди, – сказал второй. – Может, тот, что он хочет выкупить, лежит в моем личном запасе… – Он нагнулся и пошарил под прилавком.
– Это мысль, – сказал первый. – Ежели для него что найдется в твоем личном запасе, ему и разрешение не понадобится. – Второй вынул из-под прилавка и положил перед собой какой-то предмет.
Минк спокойно посмотрел на этот предмет.
– Похоже на ящерку, – сказал он. И верно: курносый, со срезанным дулом, раздутым барабаном, весь заржавленный, с кривой рукояткой и плоским, как рыльце, курком, он действительно был похож на окаменелые останки какой-то мелкой допотопной ящерицы.
– Какие глупости! – сказал первый. – Да это же настоящий специальный бульдог для сыщиков, сорок первого калибра, лучшей самозащиты вам и не найти. Вам же он нужен для самозащиты, верно? Потому что если он вам для чего другого нужен, если вы хотите взять его с собой в Арканзас и там из него стрелять людей, грабить, так закон этого не потерпит. За это даже в Арканзасе в тюрьму сажают. Даже там у вас, в Миссисипи, это не разрешается.
– Вот именно, – сказал Минк. – Мне для самозащиты. – Он положил десятку на прилавок, взял револьвер, взвел курок и посмотрел дуло на свет. – А грязи в нем сколько! – сказал он.
– А как же вы тогда насквозь видите? – сказал первый. – Что, по-вашему, пуля сорок первого калибра не пройдет через дырку, когда в нее насквозь видать? – Минк опустил револьвер. И уже стал его закрывать, когда вдруг увидел, что десятка исчезла.
– Погодите! – сказал он.
– Пожалуйста, пожалуйста! – сказал первый, кладя десятку обратно на прилавок. – Отдайте револьвер. Даже такой мы вам за какую-то десятку отдать не можем.
– А сколько вам надо?
– А сколько у вас есть?
– У меня три доллара осталось. А мне еще надо домой попасть, в Джефферсон.
– Ясно, ему надо домой, – сказал второй. – Отдай ему за одиннадцать. Разве мы грабители?
– Он не заряжен, – сказал Минк.
– За углом на главной улице есть лавка, там вам продадут сколько угодно патронов сорок первого калибра, по четыре доллара коробка, – сказал первый.
– Нет у меня четырех долларов, – сказал он. – У меня всего два и останется. А мне еще надо домой…
– А зачем ему полная коробка для самозащиты? – сказал второй. – Ну, так и быть. Уступлю вам пару патронов из своего личного запаса, всего за доллар.
– Мне нужен хоть один лишний патрон для проверки, – сказал он. – Разве что дадите гарантию.
– А разве мы вас просим дать гарантию, что вы никого не ограбите, не пристрелите? – сказал первый.
– Ну, ладно, ладно, надо же ему проверить, – сказал второй… – Дай ему еще патрон за… Дадите еще четверть доллара? Патроны для сорок первого калибра вообще достать невозможно, сами понимаете.
– Может, уступите за десять центов? – сказал он. – Мне домой надо попасть.
– Ладно, ладно, – сказал второй. – Отдай ему револьвер ж три патрона за двенадцать долларов в десять центов. Надо же ему попасть домой. Мерзавец тот, кто хочет ограбить человека, которому надо попасть домой.
Теперь все было в порядке, он вышел на улицу, разморенную ярким солнцем ранней осени, в неспящий, распаленный страстью город. Теперь все было в порядке. Ему оставалось только добраться до Джефферсона, всего каких-нибудь восемьдесят миль.
13
Когда Чарльз Маллисон вернулся домой в сентябре 1945 года, в Джефферсоне уже сидел новый Сноупс. Их самолет сбили («Чего и надо было ожидать», – всегда добавлял Чарльз, рассказывая, как это случилось), но никакой катастрофы не произошло. Пилотом был Плексиглас, Плекс. На самом деле его звали Гарольд Баддрингтон, но он был помешан на целлофане, который называл плексигласом, у него это доходило до мании, при одной мысли, даже при одном виде новой пачки сигарет, новой рубашки, которые теперь продавались запечатанные в невидимую, непроницаемую оболочку, он впадал в такое же безудержное, истерическое неистовство, в какое, Чарльз сам это видел, впадали при одном упоминании о немцах или японцах многие штатские, особенно те, кому было за пятьдесят. Он, Плекс, придумал свою систему – как победить в этой войне при помощи целлофана: вместо бомб, самолеты 17 и 24, а также британские «бленхеймы» и «ланкастеры» должны были сбрасывать запечатанные в целлофан пачки табаку, пакеты нового белья и одежды, и пока немцы будут строиться в очередь, их можно будет безнаказанно бомбить, а еще лучше скопом брать в плен при помощи парашютных десантов.
Выбрасываться с парашютами их экипажу не пришлось: Плекс блестяще посадил машину на одном моторе. Беда была в том, что для посадки он выбрал деревушку, которую немецкий патруль уже наметил в это утро для освоения на практике нового способа оккупации, для каковой операции они только что получили соответствующие директивы, так что, не успев опомниться, весь экипаж самолета очутился в лагере для военнопленных в Лимбурге, причем тут же выяснилось, что это самое опасное место из всех мест, где им пришлось воевать: лагерь находился рядом с той самой узловой станцией железной дороги, которую англичане регулярно бомбили каждую среду вечером с высоты не более тридцати – сорока футов. Шесть дней они следили, как дни на календаре неуклонно подползали к среде, когда с хронометрической точностью начинался рев моторов, грохот взрывов и воздух пронизывала лучи прожекторов, пулеметные очереди и визжащие осколки зенитных снарядов; весь барак прятался под койки, подо что угодно, лишь бы отгородить себя хоть дюймом чего-нибудь твердого, и у всех было бешеное желание, потребность, необходимость выскочить наружу и, дико размахивая руками, орать прямо в пекло, бушевавшее над головой: «Эй, ребята! Побойтесь бога! Это мы! Мы!» Если бы это была кинокартина или роман, а не просто война, говорил Чарльз, они обязательно удрали бы из лагеря. Но сам он никогда не встречал ни одного человека, который действительно убежал бы из настоящего подлинного сталага, так что ему пришлось дожидаться обычного стандартного освобождения, после чего он вернулся домой и застал там, в Джефферсоне, еще одного, нового Сноупса.