И потому, когда на третий день, прикованный наручником к конвойному, он заметил, что прошел площадь, ни разу не взглянув в уставившиеся на него лица, и, войдя в зал суда, сел на скамью подсудимых, тоже ни разу не взглянув через море лиц на дальнюю дверь, он все же не посмел признаться самому себе, почему так случилось. Он так и просидел, маленький, щуплый, безобидный с виду, как любой заморыш-мальчишка, пока препирались и разглагольствовали судейские, до того самого вечера, когда присяжные сказали: «Виновен», – и судья сказал: «Пожизненно», – и его повели в наручниках в ту же камеру, и дверь захлопнулась, а он уселся на голую железную койку, притихший, молчаливый, сдержанный, и только взглянул на маленькое окошко, у которого он ежедневно простаивал по шестнадцать – восемнадцать часов в неугасимой надежде, в ожидании.
И только тут он сказал себе, подумал отчетливо и ясно: "Он не придет. Видно, он все время был в поселке. Видно, это дело до самого Техаса дошло, он все знал про мою корову и только ждал, пока ему скажут, что меня упрятали в кутузку, а уж тогда вернулся, видно, хотел убедиться, что теперь Онисо мной что угодно могут сделать, что Онименя одолели, вымотали. Может, он все время прятался там, в суде, увериться хотел, что ничего не упустил, что теперь-то он от меня избавился, совсем, навсегда".
И тут наконец он успокоился. Раньше он думал, что уже успокоился тогда, в тот час, когда решил, как ему надо поступить с Хьюстоном, и понял, что Хьюстон не даст ему дождаться, пока приедет Флем. Но тогда он ошибался. Какое же тут спокойствие, когда все так неясно: например, неизвестно было, сообщат ли Флему, что он попал в беду, уж не говоря о том, вовремя ли сообщат. И даже если Флему сообщили бы вовремя, мало ли что могло помешать ему приехать – разлив реки или крушение на железной дороге.
Но теперь все это кончилось. Теперь ему не надо было беспокоиться, волноваться, оставалось только ждать, а он уже доказал себе, что ждать он умеет. Просто ждать: больше ему ничего не нужно, даже не надо было просить тюремщика вызвать адвоката – тот сам сказал, что зайдет к нему после ужина.
Он съел ужин, который ему принесли, – ту же свинину и непропеченные лепешки с патокой, которые он ел бы дома, впрочем, ужин был даже получше: свинина не такая жирная какую приходилось есть дома. Разве только дома ужин был свой, и ел он его у себя, на свободе. Но он и это может выдержать, если Онибольше с него ничего не потребуют. Потом он услыхал шаги на лестнице, двери хлопнули, впуская адвоката, и потом захлопнулись за ним; адвокат был молодой, горячий, только что из юридического института, сам судья его назначил, вернее, велел ему защищать Минка, но он, Минк, хоть ему и было не до того, все же сразу понял, что этому адвокату нет никакого дела ни до него, ни до его бед, – да он и не знал, к чему все это, так как все еще был уверен, что уладить дело проще простого: для этого судья или кто угодно должен только послать на Французову Балку и найти его родича.
Слишком он был молод, слишком горяч, этот адвокат, вот почему он так все испортил. Но теперь и это было неважно. Теперь главное узнать, что будет дальше. Он не стал терять времени.
– Ладно, – сказал он. – А долго ли мне там быть?
– Это Парчменская тюрьма, каторжная, – сказал адвокат. – Как же вы не понимаете?
– Ладно, – повторил он. – А долго ли мне там быть?
– Вас приговорили пожизненно, – сказал адвокат. – Разве вы не слышали, что он сказал? На всю жизнь. Пока не умрете.
– Ладно, – сказал он в третий раз с тем же спокойным, почти что сострадательным терпением: – А долго ли мне там быть?
И тут даже этот адвокат его понял.
– А-а… Ну, это зависит от вас и ваших друзей, если они у вас есть. Может, всю жизнь, как сказал судья Браммедж. Но лет через двадцать – двадцать пять вы по закону имеете право хлопотать об амнистии или проситься на поруки, если у вас есть влиятельные друзья и если там, в Парчмене, вы будете себя вести как надо.
– А если у кого друзей нет? – сказал он.
– У людей, которые прячутся в кустах и стреляют по человеку, даже не крикнув: «Защищайся», – даже не свистнув, у таких, конечно, друзей не бывает, – сказал адвокат. – Значит, чтобы оттуда выйти, вам остается только надеяться на самого себя.
– Ладно, – сказал он с тем же непоколебимым, с тем же бесконечным терпением. – Я потому и жду не дождусь, чтобы вы перестали болтать и мне все объяснили. Что мне надо делать, чтобы выйти оттуда через двадцать или двадцать пять лет?
– Главное – не пытаться бежать, не участвовать ни в каких заговорах, чтобы помочь бежать другим. Не вступать в драку с другими заключенными или со стражей. Исполнять все, что прикажут, от работы не отлынивать, не жаловаться, не возражать, делать все, пока не прикажут прекратить работу. Другими словами, вести себя как следует, и если бы вы так себя вели все время, с того самого дня, прошлой осенью, когда вы решили прокормить свою корову даром за счет мистера Хьюстона, то вы бы и сейчас не сидели в этой камере и не спрашивали бы, как вам отсюда выбраться. А главное – не делайте попыток к бегству.
– Попыток? – переспросил он.
– Не пробуйте удрать. Не пытайтесь бежать.
– Не пытаться? – повторил он.
– Ведь все равно это невозможно, – сказал адвокат, с трудом сдерживая подступающую злость. – Все равно уйти нельзя. Не удастся. Никогда не удается. Нельзя задумать побег, чтобы другие не узнали, а тогда они тоже будут пытаться бежать вместе с вами, и всех вас поймают. И если даже вам удастся от всех скрыть свои планы и вы убежите один, часовой подстрелит вас, когда вы будете перелезать через ограду. Так что, даже если вы не попадете в морг или в больницу, вас вернут в тюрьму и прибавят еще срок – еще двадцать пять лет. Теперь вы поняли?
– Значит, мне только одно и надо, чтобы выйти лет через двадцать – двадцать пять? Не пытаться бежать. Ни с кем не драться. Делать, что велят, слушаться, когда приказывают. А главное – не пытаться бежать. Вот все, что мне надо делать, чтобы выйти на свободу через двадцать – двадцать пять лет.
– Правильно, – сказал адвокат.
– Ладно, – сказал он. – Теперь ступайте спросите судью, так это или нет, а если он скажет, что так, пусть пришлет мне бумагу, где все будет написано.
– Значит, вы мне не верите? – сказал адвокат.
– Никому я не верю, – сказал он. – Некогда мне тратить двадцать, а то и двадцать пять лет, чтобы проверить, правильно вы сказали или же нет. У меня дело будет, когда я выйду. Так что мне надо знать. Мне бы получить бумагу от судьи.
– Значит, вы мне, как видно, никогда и не верили, – сказал адвокат. – Значит, вы, как видно, считаете, что я все ваше дело провалил? Может, вы считаете, что, если бы не я, вы бы тут не сидели? Так или не так?
И он, Минк, сказал с тем же непоколебимым, терпеливым спокойствием:
– Вы все сделали, что могли. Просто неподходящий вы человек для такого дела. Вы молодой, горячий, но мне не то нужно. Ловкач, деляга, чтоб умел дела делать. А вы не такой. Ступайте-ка лучше, возьмите для меня бумагу от судьи.
Но тут он, адвокат, даже попытался рассмеяться.
– И не подумаю! – сказал он. – Суд отпустил меня сегодня же, как только вынесли вам приговор. Я просто зашел попрощаться, узнать, не могу ли я чем-нибудь помочь. Но, очевидно, люди, у которых нет друзей, и в помощи не нуждаются.
– Но я-то вас еще не отпустил! – сказал Минк и встал не торопясь, но тут адвокат вскочил, метнулся к запертой двери, уставившись на маленького человечка, который шел на него, щуплый, невзрачный, безобидный с виду, как ребенок, но смертельно опасный, как мелкая змея – вроде молодой гадюки, кобры или медянки. И адвокат закричал, завопил, и уже по лестнице затопал тюремщик, дверь с грохотом распахнулась, и тюремщик встал на пороге с револьвером в руке.
– Что случилось? – крикнул он. – Что он вам хотел сделать?
– Ничего, – сказал адвокат. – Все в порядке. Я кончил. Выпустите меня.