Например: помню, как со своей точки зрения, весьма еще близкой к земле, я смотрел на белый платок Нормана, всегда торчавший из грудного кармана; я заметил, как он схож с нарисованными облаками циклорамы над головой у отца, а те, в свою очередь, вторят кучевым облакам, плывущим по настоящему небу. Это ошеломляло, как супротивные зеркала в парикмахерской или, как до сих пор, картины Магритта — пейзаж, перед которым стоит мольберт с холстом или без.
Другой пример, из самых первых моих визитов на студию: мы с Норманом вошли в павильон, держась за руки. Здание было величиной с ангар, поэтому я, наверное, не удивился, когда увидел самолет, во всяком случае, кабину в разрезе. На мой наметанный взгляд, это мог быть Грумман «Хэллкет» или Р-38. Кабина стояла на паре козел, и внутри был летчик. В кожаном шлеме, очках, с развевающимся шарфом. Вокруг него толпились гримеры, нанося заключительные штрихи; осветители замеряли яркость; операторы тянули к его носу рулетку. Затем толпа расступилась, пилот захлопнул фонарь кабины. Я схватил Нормана за руку. Откуда-то громыхнул голос: «Так, все готовы! Мотор!»
Вокруг нас вспыхнуло пламя. Воздух наполнился густым дымом. Катастрофа; бедный летчик стучал кулаками по плексигласу. Рот у него открывался и закрывался. Это означало, что он кричит. Он продолжал стучать по фонарю, кулаки у него стали красными. Он был в западне! Пламя взвилось выше и как будто поглотило его. Черный дым клубился вокруг усеченных крыльев. Я дрожал. Рука Нормана сжала мне плечо. Если бы он не удерживал меня, я, наверное, бросился бы к кабине, чтобы вытащить пилота из огня. В то же время я отлично видел, что огонь и дым производят трое рабочих, лежа под пикирующим бомбардировщиком. Не укрылось от меня и то, что ноги пилота свисают из трясущегося фюзеляжа и благополучно стоят на земле. Незаметно для себя я раздвоился: одна половина меня хотела расхохотаться над комедией происходящего, а у другой заходилось сердце от боли за обреченного пилота. Тогда я не понимал того, что понимаю сейчас: что всякий художник должен стремиться к соединению этих половин — и в нем самом, и в тех, кто смотрит его произведения.
Я позволил себе это длинное отступление — Магритт! Джек Уорнер! — чтобы отодвинуть воспоминание о том, как, проснувшись на другое утро в четверть первого и спустившись вниз, не застал там детей. В самом этом не было ничего необычного: они возвращались из школы гораздо позже. Я позвал Маршу. Но она не ответила. Я взглянул на гараж. Там стоял только мой маленький «бокстер». Поехала по магазинам, подумал я. Или бродит по галереям. Обедает с Ванессой или еще какой-нибудь подругой. Но почему-то кожа у меня покрылась потом. Где-то вдалеке послышался плач. Исолина, служанка. Тоже обычное дело: она давала волю слезам всякий раз, когда думала об отце и маленьком сыне, оставшемся в Гватемале. Я нашел ее у окна, возле бара, с пыльной тряпкой в руке.
— Исолина, — начал я, но она пробежала мимо меня и выскочила из комнаты.
Теперь побежал я — наверх, в спальню. Одежда в стенном шкафу была разбросана, комод с бельем наполовину опустошен. Косметика Марши, туалетные принадлежности и даже самодвижущаяся зубная щетка исчезли. Я открыл стенной шкаф в коридоре, уже не сомневаясь, что ее большого чемодана тоже нет. Поспешил в детские спальни — такой же кавардак. Все раскидано. Боролись здесь? Дрались? Почему я не слышал? Это вино — подсыпала мне снотворного? Больше всего меня напугало то, что из комнаты Эдуарда исчез бейсбольный мяч, на котором мне поставил автограф Коуфакс: выходит, ребята знали, что отбывают надолго.
— Исолина! — закричал я. — Исолина! Идите сюда!
Молчание. Продолжая звать ее, я обошел весь дом, даже подвальный этаж, полностью занятый теперь рукописями Бартона. Нет Исолины. Тогда я просто замер. Плач доносился снаружи. Я обнаружил ее в кабинке у бассейна, на корточках. Когда уехала Марша? Других вопросов не потребовалось.
— Утром. Она уехала утром. Она взяла niňos [100]. Все чемоданы. Я помогала носить. Она не говорила, куда ехала. Она не говорила, когда сегодня приезжать назад. Они ничего не говорила, только давала мне сто долларов и говорила тоже ничего не говорить. Вот, я их не хочу. Niňos, они плакали. Они говорили, хотим в школу. Она была как сумасшедшая для меня — она смеялась. Я не знаю, что Исолине делать. Вас не будить, если дом горит, все равно не будить. Вот что я помню. «Мистера Ричарда не будить!» И я вытираю и вытираю один стол. Она сделать плохо мистеру Майклу? Мистеру Эдуарду? Я не хочу сто долларов. Я не хочу миллион долларов. Вы скажите мне, что Исолине делать.
Я отправил ее домой на ее ржавом «олдсмобиле». А сам пошел обратно в спальню, в мастерскую, к каминной полке — обошел все места, где могла быть оставлена записка. Ее не было. Сел в кухне, где мы держали адресную книгу, и принялся звонить. Ванессе, которой не было, потом ее друзьям и моим друзьям, которые иногда оказывались дома. И всюду оставлял одну просьбу: позвонить мне, если появится Марша. О том же самом я попросил ее парикмахера, ее коллег в риэлторской конторе и дежурного в клубе. Потом позвонил ее врачу. Потом ее психиатру. А ее учитель йоги ляпнул: «То есть она похитила ребят?»
Эта мысль не приходила мне в голову. Но теперь пришла. Я набрал номер моего менеджера и после короткого предисловия сказал:
— Эрни, вы не считаете, что надо позвонить в полицию?
— Не выдумывайте. Нельзя похитить собственных детей.
— Еще как можно. Я без конца читаю о таких случаях. Начинается с семейного спора, и глядишь, отец или мать уже увезли детей во Флориду или какое-нибудь такое место, меняют им имена, а потом женятся на богатой вдове или выходят замуж за богатого вдовца — и прощай, дети.
— У вас разыгралось воображение. Вы не разводитесь. Это не тяжба об опеке. Она разозлилась из-за конкретной вещи…
— Вот именно. Какого черта, Гликман, вы не проследили за тем, чтобы билет Мэдлин был послан непосредственно ей?
— Вы меня об этом не просили.
— Я плачу вам за то, чтобы вы предвидели осложнения, а не создавали их.
В трубке отчетливо послышался вздох толстого менеджера.
— Дайте мне закончить мою мысль. У нее конкретная претензия, и я предсказываю, что через день или два вам позвонят и потребуют конкретных уступок.
— Тем больше оснований обратиться в полицию. Они могут поставить телефон на прослушку, определить звонившего — словом, понимаете, — найти ее. О, дьявол! А если она не позвонит? Или будет тянуть неделями? Они должны быть в школе. Мы летим во Францию…
Произнеся это, я тут же сообразил, какой конкретной уступки потребует Марша. Но Эрни уже говорил:
— Недель не потребуется. Надеюсь, простите меня, если скажу, что Маршу трудно назвать нежной матерью. Я не говорю, что она плохая мать. Но, судя по тому, что я видел, Майкл и Эдуард будут для нее обузой, и не представляю, чтобы ее хватило надолго.
— А если найдутся помощники? У нее родители в Сент-Луисе. В Сан-Франциско бывший муж. Стерва-сестра… где она? По-моему, живет в Энсинаде. Боже, Мексика! Неужели увезла за границу!
— Опять ваше воображение. Будьте мужчиной — вашим детям это понадобится. Я разыщу родных в Сент-Луисе, хорошо? Просто, чтобы вы успокоились. Как зовут ее сестру? Диана? Постараюсь и ее отыскать. Сохраняйте спокойствие и ждите звонка. Наведывайтесь к почтовому ящику. День, два — и она даст о себе знать.
Я повесил трубку. Телефон немедленно зазвонил. Это была не Марша. Воспитательница начальной школы «Каньон»: почему дети не явились на занятия. Вероятно, из мазохизма, я объяснил ей причину. И, стоило мне повесить трубку, телефон зазвонил опять. Это был первый из бригады Schadenfreude [101]— тех, кого я еще не потревожил или уже потревоженных и желавших узнать последние новости. После часа разговоров я сел в свою спортивную машину. Бесцельно объехал Ривьеру, поглядывая налево и направо, словно моя жена с детьми могла прятаться за живыми изгородями соседей или в двух-трех сохранившихся лимонных рощицах. Потом пересек старые поля для поло и направился к Тосканини, подумав, что могла придумать Марша: подкупить их мороженым, которого они лишились накануне. Мысль была такая идиотская, что я даже не завернул туда.