— Тридцать две минуты! — изумился я. — Бедный Эдлай.
Смеха не было. Стало тихо. Только в большой комнате торопливо тикали старинные французские часы.
— Смотрите! Смотрите! Смотрите! — Мой брат откинул голову. Во рту у него была вересковая трубка и, не выпуская из зубов чубук, он говорил: — Барти в Йеле. Барти едет в колледж!
Пять дней ползли. Мне надо было написать курсовую. Мне полагалось закончить «Влюбленных женщин» [59]. А я вместо этого надел теннисные туфли, шорты и впервые за несколько месяцев стал играть в теннис. Большинство из старой компании уже околачивалось на кортах в Ла-Сьенеге. Многие из них — Моек, Фокс, Верисман, младший Ковини — тоже вернулись после первого семестра в колледжах. В какой-то из дней, после того как я обыграл Моска в трех сетах, он объявил, что двадцать восьмого они едут в Тихуану, и спросил, поеду ли я с ними. «Давай, Утенок, — уговаривал он. — Не пора ли уже?» Цель поездки мне была ясна. Я сказал Пингвину (у нас у всех были прозвища, мое объяснялось тем, что у меня широкий рот, а второе имя — Дональд): «подумаю». Но я знал, что Мэдлин приедет в сочельник, и мне нет надобности участвовать в их ритуале — дефлорации первокурсников.
Наступил сочельник. Лотта уехала к Бетти — та давала вечер в честь своего первого абстрактного экспрессиониста. Барти вернулся из храма Веданты. Колбаса, которую мать оставила томиться на плите до его прихода, лопнула и выпустила в кастрюлю что-то похожее на молоко. Пустынный ветер шелестел в пекане, стучал орехами. На Сан-Ремо горели фонари. Отец Мэдлин привез ее с вокзала Юнион под вечер. Из окна над гаражом я видел, как она вылезла из машины. Я не стал звонить. Не пошел туда. Даже не зажег свет, чтобы показать ей, что я дома. Я знал, что вечером она придет через садовую калитку, — и действительно, в начале десятого она осторожно прошла по гравийной дорожке между фиолетово-желтыми анютиными глазками. Я открыл заднюю дверь.
— Здравствуй, Ричард.
Свет упал на нее, и я увидел, что ее волосы острижены на уровне подбородка. Шея над треугольным вырезом блузки с короткими рукавами загорела до цвета сиены в моих пастелях. Она сжала мою ладонь обеими руками. Я сделал шаг и прижался к ней.
— Пойдем. Я привез тебе подарки.
Следом за ней я стал подниматься по лестнице. Узкая темная юбка похлопывала ее под коленями. Оба чулка, душераздирающе белые, спустились на туфли. В комнате я выдернул из-под покрывала пакет.
— Надеюсь, тебе понравится. Это из «Мейси» в Нью-Йорке. Знаешь, «Мейси» и «Гимбелс». Они через улицу друг от друга.
Она открыла коробку. Вынула на пальце бледно-лиловые трусики.
— О-ля-ля! Брижит Бардо! «Et Dieu сгéа la femme»! [60]
— Хочешь примерить? Годятся?
Клянусь, я увидел, что она инстинктивно облизнулась. Я встал позади и в джинсах прижался к ней. Из-за спины стал расстегивать блузку.
— Подожди, Ричард. Подожди. Я их надену.
Она отодвинулась и ушла в ванную, разделявшую наши с Бартоном спальни. Пока ее не было, я сдернул покрывало, скинул туфли. Сорвал рубашку через голову, сбросил штаны. И завалился на кровать. Но спешил напрасно. Прошла минута. Другая.
— Мэдлин? Ты как там?
Как сказал бы Сартр, pas de reponse [61].
Я выждал еще минуту, на этот раз в самом деле считая секунды, потом слез с кровати и постучался в дверь ванной. По-прежнему никакого ответа. С чувством ужаса, известным всем экзистенциалистам, я постучался снова. Хотя понятно было, что она ушла. Какое-то сумасшедшее мгновение у меня жгло темя, словно там прорастали рога рогоносца или рога нашего чертова племени. Я кинулся на дверь всем телом, и она комически распахнулась. Мэдлин не сбежала на Романи-Драйв. Она стояла на плитках, ее старое белье валялось у ног, а новые шелковые трусики, скроенные так, чтобы облепить ягодицы и колючий фасад, по-прежнему висели на пальце. Она прикрыла руками голую грудь.
— Ах, милый Ричард, — сказала она. — Мы сделали ошибку.
Я вошел в ванную.
— Что это значит? Ты не помнишь свой звонок? Ты не помнишь своего письма?
Она смотрела в пол.
— Что здесь происходит? А? Что происходит?
В три шага я подскочил к ней. Оторвал ее руки от груди и накрыл своими.
— В сентябре ошибки не было? А? Тогда ты мне позволила. Тогда ты меня хотела. Что случилось? Скажи. Ты кого-то встретила в Сакраменто? Актера? Театрального художника?
— Ты же знаешь, что нет. Знаешь, что есть только ты.
— Тогда почему не целуешь меня?
Я стал ее целовать — губы, шею, плечи. Лизнул соски. Она стояла, как статуя. Кожа ее под моими ладонями была точно мрамор. Наконец она подняла глаза. Отдала мне белье, все еще с ярлыком Мейси.
— Наверное, цвет неправильный, — сказала она.
Я стоял отвернувшись, пока она натягивала свои хлопковые трусы и застегивала лифчик. Она надела юбку. Застегнула блузку. Вставила ноги в туфли. Дверь в комнату Барти была закрыта. Я, как джентльмен, отступил в сторону, чтобы Мэдлин прошла через мою. Она повернула в коридор, который вел к лестнице, и стала спускаться. Я стоял сверху, опершись на перила. На середине она остановилась и подняла голову.
— Холодает. Оденься. Я не хочу, чтобы малыш Ричард простудился.
«Бьюик» въехал в гараж далеко за полночь. Я посмотрел на светящиеся часы. Двадцать одна минута второго. Мотор умолк. Хлопнула дверца. Высокие каблуки матери процокали по дорожке. Открылась и закрылась задняя дверь. Минута тишины. Затем я услышала ее шаги в коридоре. За четыре года, с тех пор как умер Норман, она ни разу не заходила ко мне ночью. Но сейчас зашла, шелестя шелком. Я притворился спящим. Я надеялся, что ее запахи — спиртного, духов, высохшего пота — заглушат мои. Она села на край кровати.
— Ричард? Мне не видно в темноте. Ты не спишь? Ты один? — Речь была невнятной. — Бедняжка. Я думала, Мэдлин могла быть с тобой. Поэтому так долго сидела у Бетти. Ах, и меня подкарауливал мужчина! Художник — хищник. Тебе не кажется, что с меня их хватит? Рене, а теперь Максим! Ты в моей жизни единственный художник. Поверишь? Вся прислуга отправилась спать, и мы с Бетти мыли посуду. А он не желал уходить. Сказал: «Я вытру ее для вас дочиста». Ха! Ха! Дочиста! Ричи? Ты очень разочарован? Она позволила себя обнять? Я так за тебя радовалась.
Она наклонилась ко мне. Поцеловала в спутанные волосы на макушке. Я замычал, будто во сне, и повернулся на другой бок; флакон с лосьоном для рук, украденный из ее шкафчика, нажал мне на ногу. Кому там молится Барти? Кришне всемогущему? Который поднимал слонов на ладони и, дохнув, повалил Гималаи. О Кришна! Убери ее! Проглоти ее! Сбрось ее в Аравийское море!
— Фальшивый француз. Теперь сумасшедший русский. Боже, он грозил покончить с собой, если я его не поцелую. Сказал: «Пойду в мастерскую и съем свои краски». Не надо было. Целовать его. Это должно было стать моим вкладом в искусство. Ты бы видел эти вензеля и загогулины. Совершенно заморочил Бетти. Как тогда Норман. Ха-ха! Ты помнишь?
Я помнил. Они со Стэнли достали старый холст и втирали в него краску ногами. Потом купили роскошную раму с бронзовой табличкой. И сами отвезли его в галерею. «Нацисты в Норвегии» Яна Шмеера.
Мать наклонилась надо мной. От нее пахло вином.
— Поцелуй был неважный. Не в губы. Но Максим сказал, что он разбудил в нем зверя. Зверя! А сам с посудным полотенцем. Ах, я мило провела вечер. Но ты! Ты такой строгий. Ты строгий сын. Ты думаешь, мне все легко, потому что тебе все давалось легко. У меня ничего не осталось от моей прелести, милый Ричард. Я должна щипать их за щечки. Боже, я смеюсь их шуткам. Я фея, всеобщая любимица. Да, да, да, он хотел не только поцелуя. Он торчал там не ради посуды. Знаешь, что меня спасло? То, что через две недели я буду в Калифорнийском университете Лос-Анджелеса. Меня приняли! Ты не один получаешь письма. У меня тоже есть — в сумочке. Сейчас не смогу найти, я наклюкалась. Мы оба теперь студенты. Да, мой умненький, я стану магистром наук. И я подумала: свежеиспеченный социальный работник не тратит время, валяясь в обнимку с Распутиным. Я буду помогать людям. Почему я плачу при этой мысли? Ох, Боже… слезы. Дети. Ущербные дети. Специальность Лотты.