— Ой, у них получился рукав!
Аркаша заливался полезным смехом.
— А у нас получилось, что все Манины дочки распахнулись безо всего. Ты, Рая, говоришь, груди…
— Я кричу: «Такие папахи не держат под прилавком, если вы уже не в панталонах!» — заходился на траве счастливый Аркаша.
— А я говорю: «Неужели это не шестимесячная завивка?» И тогда у него закрутилась голова. Эта дурочка, Гита, которая училась на медсестру, надела кимоно задом наперед, и у нее не распахнулось. А когда она увидела, что сестры стоят и имеют радость, а у нее, как у медсестры, спереди закрыто, она повернулась спиной и мы увидели такое, что Аркаша сразу сомлел…
— Я сомлел?! Я сомлел, потому что у меня болезень, а она перекрутилась…
— От них можно лопнуть! — в упоении заходилась Рая. — Я иду переложиться.
Вернувшись, она сказала: «Этот сахарин повредил мне как женщине!» — но никто ее слов не услышал, потому что сказано было тихо, тревожно и грустно, к тому же Яков Нусимович с Гришей слушали Аркашу, который запальчиво убеждал ухмылявшегося старика:
— Кимоно! Ха! Кимоно там у любого! Да когда туда приехал Михоэлс, все пять тысяч, которые пришли на него смотреть, ложили за вход ручные часы с браслеткой. На карманные он плевать хотел. Их потом несли целыми корзинами в фонд обороны. Мне Зуля с Седьмого проезда рассказывал. Пять тысяч пар! И все — Лонжин!
— Вранье! — спокойно сказал Яша.
— Чтоб я так был здоров!
— Здоров ты не будешь. Если человек верит в такую липу, он уже больной. Часов с камнями там было самое большее две пары — у Михоэлса и у того, который с ним полагался. У остальных — или штамповка, или — это уже в лучшем случае! — цилиндр. Что, я не знаю американцев?! Это же понтярщики почище тебя!.. Скоренько! — вдруг зашептал он. — Мусор! — быстро и тихо забеспокоился он. — Мы сидим и играем в карты! Но больного надо успокоить!.. — И, достав из жилетки карты, стал быстро тасовать их перед глазами отдыхавшего на траве Аркаши. При этом шухарной старик, глядя бедняге в лицо, запел с разными коленцами:
— Э-крутится-вертится
Шар голубой…
Вдали показалась фигура с походкой местного участкового. Аркаша, в ужасе следя за шулерскими руками, завел зрачки назад, как курица.
Э-крутится-вертится
Над головой…
Оттуда, где гробовое жилье упомянутого нищего, то есть из-за сарая, вышел сам нищий, интересуясь погодой и что будет тоже. В руке он держал граненый стакан кипятку и, всосав, как живоглот, воздух, мелкими глотками стал его запивать.
Крутится-вертится…
Крутится-вертится…
Хочет упасть…
Хочет упасть…
как порченая пластинка, заклинал старый пройдоха запрокидывающегося Аркашу, пока тот не простонал: «Всё… Уже… Хочу упасть… Вы за это ответите…»
Когда подошел участковый, Рая, Гриша и Яков Нусимович, поглощенные картами, совершенно не обратили на него внимания.
Участковый кашлянул и сказал:
— Здравствуйте, товарищи. Во что это вы играете?
— Здравствуйте, товарищ Колышев! В буру мы играем.
— Садитесь к нам, побуримся.
— А почему с женщиной, с товарищ Гагольц?
— А что ей еще делать? — послышался с травы обморочный голос. — У нее же красный флаг в амбразуре…
— Тогда, конечно… А что это товарищ Нисенгольц отдельно лежат?
— Он спит вечным сном на траву, — отозвался со своего места нищий. — Не будите его! — И, всосав воздуху, глотнул из стакана.
— А зачем же, товарищи, вы собрались группой именно у сарая? — спросил участковый, хитрый, но не безгранично.
— А мы инвалиду Отечественной войны помогаем расчищать противопожарную безопасность и устроить уголок стахановца, — сказала Рая.
— Стаха-а-ановца? А сами в карты режетесь…
— Так мы же греемся! Мы же ж ужасно застыли! Там же с зимы еще не прогрелось. Можете посмотреть, — сказал Яков Нусимович, тоже хитрый, но безгранично.
Участковый отворил сарайную дверь и поразился правдивости слов Якова Нусимовича. На лопатах, дреколье, досках и даже на усах будущего генералиссимуса, глядевшего с аккуратно сложенной и вертикально приставленной к стойке бывших весов газеты, сверкал тонюсенький иней.
Морозной пылью серебрилась большая паутина со всеми запасенными мухами, а сам паук, словно засахаренный, сверкал в ее центре, как пока еще не учрежденный орден Победы.
— Видите! Даже насекомыш дрожит, такой тут холод! — сказала, протискиваясь, Рая и придавила участкового к дверному косяку небывалыми своими «фудзиямами». — Садитесь! — она подставила милиционеру венский стул без донца, незаметно шевельнув метлу, к палке которой крепилась главная паутинная нить.
Паука затрясло.
— Ты мотри! — сказал участковый. — Как не прогрелось! — продолжал он, завороженный трясучим пауком, и ни с того ни с сего добавил: — А что товарищ Симкин здоров ли?
— Здоров, здоров! Про вас недавно спрашивал! — доверительным голосом сообщил Гриша и взял карты в зубы, чтобы почесать фантомную руку.
— А у вас тут ватрушкимипахнет! — заметил участковый.
— Мороз всегда пахнет или ватрушками, или херсонскими арбузами, или двадцатью пятью годами ссылки за Полярный круг! — строго произнес вторую за все время фразу старик Яша.
— Умно замечено! — согласился вконец обескураженный значительным тоном Якова Нусимовича участковый. — Пойду, что ли, навещу товарища Симкина.
— Передайте, чтоб непременно поговорил насчет второго фронта! Он знает с кем! — донеслось с травы.
— Мсье Гордон! — окликнул старик Яша нищего, и нищий сразу шагнул к заборчику. — Нате вам на сорок стаканов (он протянул два целлулоидных пакетика), но, пожалуйста, больше не выходите и воздухом глубоко не дышите. Для чахотки это хуже нет. Когда вы возьметесь за какое-нибудь дело, Гордон? Я тут слышал, один Михоэлс привез, кажется, пять тысяч пар часов с браслетками, но штамповку. Почему бы вам на него не поработать? Ах какой у вас был магазин на Сухаревке! Вот со своим гуталином Шапиро, а вот — вы. И эта ваша реклама: «Только у Гордона околошестьдесят минут в час». И тикало.
— Теперь вжэ ни у кого не тикает! Что было, то сплыло! — сказал нищий, быстро взял пакетики, незаметно всосал маленько воздуху и, уходя, солидно уточнил: — Есть товар, вы говорите? А этот Михоэлс, между прочим, не с Риги?
Когда сцена очистилась от ненужных персонажей, старик сказал:
— Рая, возьми себя в руки, Гриша, возьми себя в руку, а ты возьми меня за швонц, и пора уже фасовать дульцин. Но это в десять раз сильней сахарина, и у нас его килограмм, а сейчас почти два часа дня, и в каждом часу околошестьдесят минут. Как у Гордона с Сухаревки.
Дульцин был розовый, а воздух — приторный. Паук Симкин к вечеру, когда дульцин пошел к концу, несколько повредился в уме и стал выделять розовую паутину, которую скрытно сматывал третьими задними ногами в маленькие моточки. Как видно, на продажу…
Теперь наши весовщики часто выходили подышать, но воздух на значительном пространстве вокруг был немилосердно сладок, так что особого облегчения ждать не приходилось. Нельзя было и оставлять работу. Поэтому, несмотря ни на что, ее закончили, а когда уходили и, заслюнив свечку, сказали «чтоб он сгорел, этот сарай!», в сарае было уже темновато, паук с паутиной больше не блестели, а будущий генералиссимус вместе с газетой повалился лицом на стол.
Наступил вечер, сделалось сумеречно и, как полагается в таких случаях, прохладно. В сарае прохлада ощущалась сильней, и оцепеневший паук, забывшийся и задыхающийся, очнулся и вознамерился заесть пережитое. Ему страшно захотелось соленого, и он пошел на медленных ногах к пойманной утром мухе. Но там его ждало разочарование: во-первых, добыча еще позванивала, во-вторых, куснув ее, он почувствовал тухлый привкус свалки, ибо муха была свалочная. Паук же, привыкший к превосходным мухам с мясникова двора, свалочных не выносил. Однако, как ни странно, Симкин нашел в противной ее затхлости вкус и решил: «Пусть это будет как сыр-рокфор. Я ее съем».