А Хиня в дождик на крылечке не лежит. Надев пиджачок свой и фуражку, он ковыляет в Казанку и дня через два замечает вроде бы, что в никитинском окошке краснеется пятно — это старик Никитин чего-то там сидит и, как сдается Хине, что-то считает-подсчитывает.
Притащится Хиня из Казанки, где отоварился какавеллой, смешает ее с остатками киселя, а тут еще и селедки ему кусок подарили — так что он сидит и кушает. А когда укладывается спать, то видит не сны, а медицинские красные пятна, из-под которых сломя голову расползаются аэростаты, и все в Казанку, все в Казанку, только один по стенке пополз.
И вот бредет он на неделе мимо никитинского окна, а тут сумерки. А тут еще и тревога. И в глазах темновато начинается. Но дом же вот он каких-нибудь три лужи еще. После неприятностей с той — помните? — тревогой Хиня налетов не боится, а Никитины вообще в траншею не ходят, потому что если быть пожару, а гореть огнепальным двуперстникам не привыкать, то надо не проворонить и чего надо унести…
В последнее время тревоги, кстати, не страшные. Сперва объявят, а потом — отбой. Самолетиков почти не видать, и стреляют редко когда.
В глазах у Хини темновато, но и только. Можно даже сказать, совсем неплохо. Сильно сдавший Хиня, по вечерам до сих пор просто незрячий, ни с того ни с сего начинает что-то различать: вероятно, летние витамины питающей его свекольной ботвы вместе с надеждами на печенку поднатужились, и он стал даже различать загородку Никитиных, а посему и останавливается возле их окна. А оно открыто — вечер еще хороший и теплый, — и стоящий за огорожей Хиня слышит чтение. Старик Никитин, во время налета не остерегаясь прохожих, добрым растроганным голосом читает вот что:
…Ни от какого нищего не отвращай лица своего… ибо милостыня избавляет от смерти и не попускает сойти во тьму…
Хиня внимательно слушает.
…от всего, в чем у тебя избыток, твори милостыню, и да не жалеет глаз твой…
Ой как внимательно слушает Хиня!
…И сказал Товия… к чему эта печень и сердце и желчь от рыбы?.. Рафаил ответил… желчью должно помазать человека, который имеет бельмо на глазах, и он исцелится…
От изумления Хиня вытягивает губы в трубочку.
…Я — Рафаил, один из семи святых ангелов, которые возносят молитвы святых и восходят пред славу Святого…
На улице совсем почти стемнело. На улице тихо и никого нет. Хиня в пиджачке стоит и не отходит от загородки. Вдруг неожиданно вспыхивают прожекторные столбы и — вовсе неожиданно — совсем рядом ударяют зенитки: это неделю назад поставили батарею в колхозе имени Сталина. Близкий залп внезапен даже для хладнокровного Никитина — старуха, собираясь захлопнуть задребезжавшие створки, подходит к окошку, но, приметив у загородки аж присевшего от залпа Хиню, орет:
— Чего таисси! Воровать пришел, бес!
За ее спиной появляется старик Никитин, но глаза его не сужены и не страшны, а даже как-то теплы. Он глядит в шевелящееся прожекторами небо, в открытую крестится и обращается к Хине:
— А мы с кумом печеночку-то в милицию подарили, чтоб не совались! Ибо сказано: «а третью часть отдавал, кому следовало…».
И спокойно улыбается. И снова широко крестится.
— Чтобы три пальца, которыми ты перекрестился, отсохли у тебя и упали, етит твою мать!..
— Ш-што?.. Ш-што? Я — тремя? Я — тремя перстами? Старуха! Старуха… дай… дай… дай же скорей!..
В Хиню, кувыркаясь в вечернем воздухе, летит средней величины молоток (очень, кстати, удобный для метания снаряд).
Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! — покрывают отчаянную сцену зенитные залпы с колхоза имени Сталина.
Хиня от молотка увернулся. Он же получше видит. Хиня пришел домой. Потихоньку и сам. Он же и правда получше видит. Зажег коптилку. Взял квадратную бумажку. Приготовил морщины на лбу и начал писать:
«Подкулачники уже опять активничают и разносят дурман с амвона, как при царе-батюшке. Я как инвалид на слепые глаза…».
А дальше сам знаешь, читатель, чтос лучшими намерениями пишут в доносах. Ты ведь и сам писал… Не писал разве? Писал, писал! Любое твое заявление с объяснением обстоятельств, любое ходатайство, любое прошение суть доносы на себя, на эти самые обстоятельства, на своих близких… Причем с лучшими намерениями…
С лучшими намерениями пишет и Хиня. Это не месть. Он и в самом деле возмущен. Тайное забивание скота. Молоток. Оскорбления ни за что…
Но где же ангел Рафаил?
Почему не отвел руку Товита, в котором обида превозмогла всегдашнее лентяйство, почему не отвел руку его от страшных слов на бумаге, от которых отмолится ли старик Никитин — еще неизвестно.
Почему не угасил в другом — что ни говори, тоже, тоже, Товите! — гнев и злобу и не вздул кроткую любовь к убогому соседу-слепцу, сын которого, Товия, подучивает сейчас в Янги-Юле сестру свою выдоить ишака мужеска пола?
Ну почему, почему по небу полуночи не прилетел ангел?
Может, не надеялся управиться с двумя Товитами сразу без второго Товии, радующего как раз юным телом своим звероподобного пахана в трудовой колонии? А может, не прилетел благолюбивейший из ангелов, опасаясь удариться о трос аэростата? Рассечет вдруг, упаси Господи, голубиное крыло свое, и вытечет вся его эфирная субстанция? Или, того хуже, угодит в скрещенный пук прожекторов и, как самолетик, засияет в синем ночном летнем небе?
Засияет он, ангел Господень. Светлый ангел Рафаил.
Июль
Когда в июле на обочинах булыжного тракта образуется по щиколотку пыли, мягкой и горячей, как курортная процедура, а зернистые черепа булыжников жестки даже на взгляд, а появившиеся весной в межбулыжьях былинки давно сухи и торчат или из битых стекляшек, или из крупного зернистого же песка, тогда лошади, попадающиеся тут много чаще, чем трехтонки, сходят с булыжника и пых-пых — как в пух, вбивают свои ломовые заскорузлые копыта в пушистую пыль на обочине, и два колеса продолжают звучать по булыжнику, а два колеса начинают молчать на земляной обочине, и езда становится глуше, хотя ведру на задке телеги висеть становится трудней — оно с назойливостью Ньютона настаивает на земном тяготении, сохраняя вертикаль и от этого брякая обо что-то подтележное, обо что не брякало бы, продолжай телега ехать без наклона.
Но лошади виднее. Продвигаясь по слободе, она устраивает себе передышку, потому что на булыжном тракте, единственной мощеной улице под названием 3-я Ново-Останкинская, нет выматывающих колдобин и больших ям грунтовой дороги, куда в конце концов придется свернуть ближе к питомнику или дальше у Владыкина. Нет по тракту и слепней, которые понимают, что места эти сроду находились в черте города, а слепням в городе жить не полагается — они кошмар полей и сельского покоя.
Первые из них подлетят где-то около кирпичной церкви Святой Троицы, образцового московского барокко, но о барокко тут пока еще никто не слыхал, а тем более лошадь, которую первый звенящий мучитель заставит размашисто перекреститься хвостом и воззвать о милосердии к лошадиным святым Флору и Лавру.
Вознице, тому просто жарко, и он шевелит пальцами ступней, свешенных с телеги. Ступни — большие, на них множество пальцев с толстыми ногтями, кое-где расслоившимися и мутными. Лошадью он не руководит, даже не грозится ей, хотя его лошадь русским словом управляется, и на том спасибо, потому что кое-где появились трофейные лошади, которые гнилого сена не жрут, дуги с оглоблями боятся и понимают только по-немецки, а значит, управляешь ими только вожжей, так что, пока едешь, спокойно не насидишься.
Июли были и так знойные, а тут, того и гляди, потрескается земля; такое уже однажды случалось, и ничего хорошего в этом не было — люди руки пообрывали, таская по вечерам из колонки воду для поливки огородов, производивших необходимую тем, кто тут жил, еду.
На еду в июле во множестве садятся зеленые мухи, прилетающие с выгребных ям, и, как слепни на лошадей, так — они на еду, а простые мухи еще и на людей, хотя и простые и зеленоблещущие навозные докучают лошадям тоже. Но на травяных улицах лошадей же никто не держал, а тащившаяся через слободу здешняя дорога, как мы уже сказали, была даже передышкой, а комары появятся только к вечеру, и хотя их немного и держатся они недолго, но у всех детей расчесаны руки и ноги, а с утра, взмокшим от ночной духоты да еще и потеющим от утренних лучей, пыльным столбом вошедших в окно, спящим детям приходится накрывать лица тюлевыми накидками с дневных подушек, иначе мухи исползают лицо и замучают.