Вещмешок Редж решил бросить на складе. Только вытащил из бокового кармана два ключа, от парадного и квартиры Ципоры, и закинул его в дальний угол, заваленный вещами умерших. Поцеловав ключи, он положил их в нагрудный карман мундира. Туда же он засунул записную книжку с телефоном сестры. Был уже полдень, и к вечеру он рассчитывал добраться до Манчестера. Сестре в Лондон он решил позвонить заранее, чтобы предупредить о своем приезде, а то свалится нежданно-негаданно, в то время как она с любовником в постели. У Ципы телефона не было. Ей он устроит сюрприз: муж-фронтовик примчался повидаться. В этом случае, как и обычно, Реджу не хватило такта и проницательности.
Для маскировки вместо фуражки он надел пилотку бывшего армейского ветеринара и очки в стальной оправе, которые нашел на складе. Оказалось, что в очках он видит лучше. Редж никогда не страдал слабым зрением, а на последней медкомиссии военврач вообще не стал терять времени на обследование, заявив, что на войне глаза считают, а не проверяют – какие есть, такие и сгодятся.
Вернувшийся после предобеденного чая, который здесь называли аперитивом, интендант застал Реджа в полной форме. Редж соврал, что его повысили в звании прямо перед отправкой из Гибралтара, расписался в получении амуниции и спешно вышел из комнаты. Военная полиция не обратила на него внимания: один капрал читал военный листок под названием «Отечество», другой ковырял спичкой в зубах. Очкастого лейтенанта они проводили равнодушным взглядом. Редж лихо сбежал по лестнице, но на улице сообразил, что не сможет ехать поездом: во-первых, у него были только гибралтарские деньги; во-вторых, на вокзале будет полно военной полиции, а его, конечно же, кинутся разыскивать. Его, исполнившего свой долг! Пришлось добираться на попутках.
Так случилось, что в этот день я тоже был в Портсмуте. После окончания курсов меня оставили инструктором на базе в Олдершоте, и, получив отпуск, я поехал навестить родителей, снимавших особняк на Брюнел-авеню. Вечером мне предстояло вернуться в Олдершот. Портсмут был основательно разрушен после шестидесяти семи воздушных налетов, последний из которых пришелся на май. Отец рассказывал мне о своей работе в том самом порту Малберри, куда направили Реджа. Шесть миль бетонных молов, трудности с постройкой сухих доков с кессонами, каждый по двести футов длиной и от двадцати пяти до шестидесяти футов высотой, – мне это мало о чем говорило.
– На чьей стороне Бог? – вдруг спросил отец.
Такого шторма, который разразился через две недели после высадки союзников в Нормандии, никогда раньше в это время года не бывало.
– Больше всего досталось янки, их корабли крушило о бетонные молы. Слава богу, мы успели достроить волнорезы и укрепить дно с одной стороны. Я сказал «слава богу», хотя не за все следует его благодарить. Да уж все равно, слава богу, что я теперь на пенсии. – Отец набил трубку и добавил: – Примерно через год война окончится. Что ты собираешься делать дальше?
– Я еще не решил. Может быть, продолжу учебу, чтобы получить диплом магистра, хотя к философии я охладел. – Трудно оставаться философом, обучая десантников, которых забрасывали затем в тыл к немцам, технике перерезания глоток. Причем не «бритвой Оккама», [43]а настоящей, обоюдоострой, чтоб удобнее было убивать.
Мать была поглощена редким хобби. Она тушью переносила на пергамент эпиграммы собственного сочинения и раздаривала эти миниатюрные произведения искусства всем, кроме своих детей.
Быть иль не быть – не есть вопрос,
Но есть-то все же надо.
Хотя и брюква, и овес
Желудку не услада.
Она состарилась, поседела, располнела, но ее все еще можно было назвать красивой.
– Построение еврейского государства, – сказала она, – вот в чем твое будущее. Учи иврит, мы с отцом уже учим, причем занимаемся основательно, а не так, как раньше, когда мы жили в Иерусалиме и Яффе. Тогда было достаточно знать несколько фраз, чтоб отдавать распоряжения прислуге.
– Собираетесь эмигрировать в Палестину? – удивился я.
– В Израиль, так будет называться наше государство, – дымя трубкой, сказал отец. В твидовом пиджаке и с трубкой, он выглядел стопроцентным англичанином. – Дело вовсе не в патриотизме. Просто мы хотим жить в тепле и есть апельсины из собственного сада. Довольно с нас сырой, промозглой Англии. Этот климат губителен для твоей бедной матери. – В подтверждение его слов мать разразилась мокрым кашлем. – К тому же Англию война доконала. Песенка империи спета. Мы с матерью хотим вернуться на Средиземное море. Культура началась с Палестины, там же она будет воссоздана. И мы с матерью хотим увидеть, как ваше поколение ее воссоздаст.
– Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что культура началась с Палестины? А Египет? А античная Греция?
– Я имею в виду монотеизм, – ответил отец. – Не то чтобы я верил в одного или многих богов. Семиты изобрели фонетическое письмо. Идея общественного договора тоже принадлежит им. Не сомневайся, в новый Израиль потянутся лучшие умы современности, которым будет где объединиться после долгих лет скитаний по всему свету. Смахивает на напыщенный патриотизм, но, в конце концов, на то мы и евреи, чтобы быть патриотами.
– Евреи, не верующие в бога.
– Еврейский атеизм своеобразен. Евреи-атеисты распространяют свои идеи с фанатизмом, присущим миссионерам. Возьми хотя бы музыку.
– Помнится, еще недавно у вас от музыки скулы сводило.
– Представь, я обнаружил в музыке некоторое сходство с архитектурой. Я недавно слышал по радио концерт оркестра «Халле», исполняли «Пир Валтасара» для баритона и хора, очень еврейская музыка.
– Сочиненная христианином из Ланкашира.
– У него наверняка еврейские корни. Я знаю, как Ципора орудует на своих ударных. В ней столько энергии, что она могла бы создать симфонический оркестр Израиля.
– А я?
– Ты можешь преподавать философию в иерусалимском университете. Или вступить в израильскую армию и стать инструктором по борьбе с проклятущими арабами.
– Язык, нужен язык, – вклинилась моя мать, не отрываясь от пергамента.
– Чтоб апельсины трескать, что ли? – вспылил вдруг я.
– И все это под жарким солнцем и ярко-синим небом, – расцвел в улыбке отец.
– Вот именно. Мы уже стали забывать вкус апельсинов, – поддержала его мать, старательно работая тушью.
Тем временем сытый по горло испанскими апельсинами Редж трясся в грузовике, доставлявшем дренажные трубы в Хаунслоу, и рассказывал шоферу о том, как он порешил немца, из-за чего теперь в бегах.
Вечером того же дня я сидел в заплеванном солдатами поезде. Пьяный унтер напротив меня громко храпел и во сне обмочился. Маленькая девочка, сидевшая с ним рядом, сказала матери:
– Мамочка, смотри, дядя написал.
– Тише, тише, солнышко мое, – всполошилась мать. На вокзале, к моему удивлению, было полно военной
полиции, и мне пришлось предъявить увольнительную. Я не понимал, почему они так внимательно изучают мое офицерское удостоверение, а не документы рядовых. Правда, на моих глазах задержали двух солдат, у которых увольнительной не оказалось. Меня после нудной проверки отпустили. Полиция явно кого-то искала.
Этот кто-то располагал только гибралтарскими банкнотами, но мелочь у него имелась, и он позвонил из автомата в Хаунслоу своей сестре Беатрикс.
– Чего надо? – раздался в трубке мужской голос.
– Позовите мисс Беатрикс Джонс.
– Шел бы ты подальше.
– Звонит ее брат. Это срочно. Кто вы такой?
– Пошел в жопу.
– Сам ты пошел в жопу. Говорю тебе, это ее брат. Немедленно передай ей трубку.
– Брат, говоришь? Прямо из концлагеря? Лучшего ничего придумать не мог? Отвали, приятель, сегодня не твой день. – Раздался сигнал отбоя.