«Настоящим честь имею предложить вам долю в бочке превосходного белого вина марки Трабенер Вюрцгартен урожая 1925 года по исключительно сходной цене — 90 марок за пятьдесят бутылок, включая упаковку, без доставки, или по 1 марке 60 пфеннигов за бутылку, без посуды и ящика. В последнем случае тара принимается обратно по цене накладной». «Диодил — лучшее средство при артериосклерозе!» У Биберкопфа нет артериосклероза, он чувствует лишь некоторую слабость; не мудрено: он так постился в Бухе, что чуть не умер от голода. Тут просто время требуется. Врачи Францу сейчас ни к чему, а Ева все гонит его к гипнотизеру, который ей самой когда-то помог.
А неделю спустя пошли они вместе на могилу Мицци. Глядит Ева на Франца и диву дается: до чего же он быстро поправился. И не плакал Франц; положил только букет тюльпанов на могилку, погладил крест, потом взял Еву под руку, и пошли они прочь.
На обратном пути зашли в кондитерскую, взяли миндальные пирожные в память Мицци — покойница их очень любила. Пирожные в самом деле вкусные; впрочем, ничего особенного.
— Ну вот и побывали мы у нашей крошки Мицци, а вообще-то я не любитель по кладбищам ходить, еще простудишься; пожалуй, вот на будущий год опять ее навестим — в день ее рождения. Знаешь, Ева, мне и не нужно вовсе к Мицци на могилу ходить, она и так всегда передо мною, и Рейнхольд тоже, да, да и Рейнхольда я тоже никогда не забуду. Даже если бы рука у меня новая выросла, и то бы не забыл его. Есть такие вещи, которые никак не забудешь, если ты, конечно, человек, а не тряпка.
Говорит так Франц и ест миндальное пирожное.
Сидит Ева, слушает его. Было время, когда она хотела стать его подругой. Но теперь — теперь она уже об этом не думает. Она и сейчас к нему расположена, но история с Мицци и сумасшедший дом — нет, это уж слишком даже для нее. К тому же и ребенок от него так и не появился на свет: у нее был выкидыш; а как было бы хорошо — не судьба, значит… Что ж, быть может оно и к лучшему, в особенности, когда Герберта рядом нет. А покровителю ее куда приятней, что у нее нет ребенка; ведь в конце концов добряк догадался, что ребенок не от него. Так что обижаться на старика не приходится.
Сидят они тихо и мирно друг подле друга, вспоминают прошлое и думают о будущем, едят миндальные пирожные и шоколадные бомбы с кремом.
ТВЕРЖЕ ШАГ! ЛЕВОЙ, ЛЕВОЙ, ЛЕВОЙ!
И вот мы еще раз встречаемся с нашим героем: слушается дело Рейнхольда и жестянщика Маттера (он же Оскар Фишер) по обвинению их в убийстве Эмилии Парзунке из Бернау 1 сентября 1928 года в Фрейенвальде близ Берлина и в сокрытии следов этого преступления.
Биберкопфу никакого обвинения не предъявлено, но однорукий человек в центре внимания. Еще бы, это сенсация, убитая была его любовницей. Любовная драма в уголовном мире. Вы знаете, после ее смерти он повредился в уме, а его подозревали в соучастии. Какая трагическая судьба!
Теперь однорукий человек, согласно заключению экспертов, совершенно здоров и может давать показания. На суде он показывает: убитая — он называет ее Мицци — не состояла в любовной связи с Рейнхольдом; да, Рейнхольд и он, свидетель, были большими друзьями; да, у Рейнхольда влечение к женщинам носило противоестественный характер, из-за этого все и случилось. Был ли Рейнхольд садистом, он не знает. Он предполагает, что Мицци оказала Рейнхольду там, в Фрейенвальде, сопротивление, и тогда он в приступе ярости и убил ее.
Знаете ли вы что-либо о детстве подсудимого? Нет, в то время я с ним не был знаком. Ну, а подсудимый вам ничего о себе не рассказывал? Скажите, свидетель, вы не замечали, что подсудимый пил? — Как вам сказать? Сначала-то он вовсе не пил, а под конец стал зашибать; как часто — этого уж я не знаю, а когда мы с ним подружились, он и пива в рот не брал — все только лимонад пил да кофе.
И ничего другого о Рейнхольде из Франца выжать не удалось. Он не сказал ни слова ни о потере руки, ни об их ссоре, ни об их борьбе. Сам виноват — не надо было мне с ним связываться.
Среди публики — Ева и несколько человек из Пумсовой шайки. Рейнхольд и Биберкопф в упор глядят друг на друга. Нет, вовсе не жалость, а какую-то странную привязанность чувствует однорукий к человеку, который сидит на скамье подсудимых между двумя конвойными и дрожит за свою шкуру… Был у меня товарищ, такого уж не найду… И не сводит он глаз с Рейнхольда. Вот так бы все время и смотрел на тебя. Самое главное для меня в жизни — это смотреть в лицо таким, как ты. Теперь я хорошо понял, что мир из сахара и дерьма. И теперь я, брат, смотрю на тебя и глазом не моргну. Знаю я, какой ты есть. Сейчас ты здесь сидишь, на скамье подсудимых, но в жизни мы еще не раз и не два с тобой встретимся. Но мое сердце не окаменеет, не дождешься.
Рейнхольд собирался провалить всю Пумсову лавочку, если дело приняло бы для него совсем скверный оборот. Решил продать всех до единого, если вздумают его топить. Но прежде всего он приберегал этот козырь на тот случай, если Биберкопф — сукин сын, из-за которого вся каша заварилась, начал бы кобениться на суде.
Потом оглядел он зал — видит, сидят там Пумсовы ребята, Ева и несколько агентов уголовного розыска. Их и в штатском легко узнать. Тут Рейнхольд поостыл, взял себя в руки, трезво оценил положение. Без поддержки бывших товарищей никак не обойтись, когда-нибудь да выйдешь ведь на волю, а в тюрьме они и подавно нужны; а лягавым доставлять удовольствие — какой смысл? Да наконец Биберкопф ведет себя до странности прилично. Говорят, он в желтом доме сидел. Как он изменился, этот обормот. Не узнать его, и смотрит так странно — глаза застыли, будто заржавели они у него там в Бухе, и языком еле ворочает — видно, у него до сих пор еще не все дома.
Так ничего и не сказал Рейнхольд о Биберкопфе и об их прошлых делах. Но Франц отлично знал, что он ему ничем не обязан.
Рейнхольду дали десять лет со строгой изоляцией: убийство в запальчивости и раздражении, алкоголизм, неуравновешенная психика, беспризорное детство. От кассации Рейнхольд отказался.
При оглашении приговора в зале раздался вдруг громкий женский плач. Это Ева не выдержала — нахлынули на нее воспоминания о Мицци. Сидевший на скамье свидетелей Биберкопф обернулся, услышав ее плач, приподнялся было, но тут же снова грузно осел на скамью и закрыл рукою лицо… Есть жнец. Смертью зовется он… Я вся твоя… пришла она к тебе нежная, любящая, оберегала тебя, а ты? Позор! Стыд и срам!
Сразу же после процесса Биберкопфу предложили место сменного вахтера на небольшом заводе, и он поступил на это место. О его дальнейшей жизни нам здесь нечего рассказывать.
* * *
Мы подошли к концу нашего повествования. Оно несколько затянулось, но тут уж ничего не поделаешь. Оно развертывалось все шире и шире, пока не достигло своей высшей точки, той вершины, с которой только и можно увидеть весь пройденный путь.
Мы словно шли по темной улице, и в начале ее не горело ни одного фонаря; мы знали лишь, что надо пройти по ней до конца, и шли. Постепенно кругом становилось светлее, наконец у фонаря мы прочли название улицы. Как видите, это был своеобразный процесс уяснения истины. И Франц Биберкопф прошел той же улицей, но только не так, как мы. Он бежал со всех ног по этой темной улице, натыкаясь на деревья, и чем быстрей он бежал, тем чаще расшибал себе лоб. Кругом и без того темно, а он ударится о дерево и в ужасе зажмурит глаза. И с каждым разом ужас его нарастал. С разбитой головой, едва не лишившись рассудка, он в конце концов все же добежал до конца. Упал он тут, открыл глаза и увидел, что фонарь ярко горит над самой его головой, а под фонарем дощечка с названием улицы.
И вот теперь он служит вахтером на небольшом заводе. Теперь он уже не стоит, как бывало, один-одинешенек на Александерплац. Кругом него люди: и справа, и слева, и перед ним, и за его спиной.
Когда идешь один — жди беды. Другое дело, когда кругом народ. Иди и слушай, что говорят другие, ибо все это касается и тебя. Услышишь их, и поймешь, где твое место и куда тебе идти. Кругом кипит битва. Помни, это твоя битва, и тебе от нее не уйти. Будь начеку! Оглянуться не успеешь, — как ты уже сам среди бойцов.