Как на пастбище, в ночном: почетное место у костра — пастуху с собакой.
Костер прогорит, собаки дерутся, кому лечь на пепел. Ляжет, в золе уголек; лежит, не слышит — наутро бок или хвост спален. Завоняет горелой шерстью — люди скорей гонят собаку с золы.
Тихо… Редко на фронте бывает тихо. Только ракеты в отдалении взлетали и медленно падали, да пощелкивали отдельные выстрелы, напоминая о том, что обманчиво фронтовое затишье. Многим вспомнились дом, семья, а Шестакову, кроме того, — закадычный дружок Спиридон, с которым вместе выезжали в Москву…
Повечеряли. Подзаправились. Заворачиваясь плотнее в дубленые полушубки, нахлобучив шапки, начали укладываться на землю, счастливчики — на сани-волокуши. Буран прикорнул около Шестакова.
Пришел лейтенант. Шестаков вскочил, остальным лейтенант сделал знак, чтоб лежали, поглядел: солдаты и собаки вперемешку.
— Пусть солдаты немного поспят, так, что ли, Шестаков? А этот что с тебя глаз не сводит? — показал он на бурого пса со стоячими ушами, который неотступно следовал повсюду за Шестаковым.
— Буран. Вожак. Моя правая рука. Вместе с Урала прибыли. Ему спать не положено. Ест глазами начальство…
— Ест? — поднял брови лейтенант.
— Так точно. Ест.
— Грамотный он у тебя. Ну-ну…
— Собакам нужен отдых, товарищ лейтенант, — уже переходя на серьезный тон (впрочем, он и до этого не выходил за пределы дозволенного субординацией), заговорил Шестаков. — А то не забегают. А завтра опять работы много…
— Верно говоришь. Ну-ну…
Пусть никого не смущает, что мы снова услышали: Буран. Клички повторяются так же, как имена у людей. Молодой бело-пегий Буран, сын Тайги, погиб, а этот, Буран-первый, тоже «сталинградец», «старослужащий», как аттестовал его Шестаков, все еще трудился, воевал, насколько позволяли здоровье и силы.
Утро взорвалось грохотом орудий. На рассвете начали бить пушки — заговорил «бог войны». Зарокотало, заворчало, затряслась снова земля, завыли-заголосили «катюши». Тяжкий гул перекатывался по горизонту, огненные зарницы взыгрывали там и сям, будто где-то далеко стороной шла гроза. Начинался новый этап наступления. Советская Армия изготовилась к очередному решительному броску.
Ушли в прорыв танки. Пролетели «ильюшины» — штурмовики. А по земле все перекатывалось, все трещало, будто сухой горох; да порой словно бабы на реке принимались шлепать вальками по мокрому белью — переговаривались минометы.
К полудню сражение бушевало по всей линии фронта.
…Они возвращались за очередным раненым, когда из-за дальнего леска вынырнул самолет. Он быстро приближался к ним. Летел «мессершмитт».
Шестаков стеганул собак, чтоб они поскорее достигли лощины: там, в балке, можно будет отсидеться… во всяком случае, надежнее, чем на голом месте, в открытой степи.
Собаки припустили вскачь, упряжка понеслась. Буран — головной — не бежал, а летел. О, собаки тоже превосходно знали, что означает это шмелиное жужжание, идущее с неба!
Но могут ли собаки тягаться с самолетом?
Были времена, на первом этапе войны, когда воздушные разбойники рыскали не прячась, целыми стаями, бомбили и обстреливали чуть ли не каждый дом, каждый движущийся предмет — лошадь, автомашину, корову на лугу, человека. Но, как говорится, было да сплыло! Теперь гитлеровские асы совершали налеты воровски, прячась. Подкрадется, пульнет, сбросит бомбы куда попало — и ходу. О массовых налетах начали забывать. Летали отчаянные одиночки.
Фриц попался упрямый. Конечно, он приметил их и решил отыграться за все. Снизившись, самолет с ревом пронесся над упряжкой, дал несколько очередей. Тра-та-та-та-та-та… Пули легли рядом и зарылись в снег. Шестаков продолжал подстегивать собак, но они и без того шли на пределе возможного.
Снова загудело над головой. «Мессер» возвращался. Он шел низко, почти на бреющем полете. Безусловно, летчик видел красный крест, повязанный на спине Бурана. Да что этот человеколюбивый знак, ежели фриц и такие, как он, расстреливали и безоружных жителей, малых ребят!
Балка уже недалеко…
Снова тра-та-та-та-та… Можно оглохнуть от рева мотора, так низко он пронесся. Задняя пристяжная вдруг взметнула высоко ноги, завалилась на бок и потащилась волоком. Шестаков ножом ударил по постромке — мертвая собака осталась лежать на земле. Вот и балка, спасительные редкие кусточки… Ну! быстро! Они скатились туда кубарем, собаки, сани, Шестаков — все вместе!
Запихав сани под голые ветви и приказав собакам лежать (лежащие, они почти сливались с землей), он снял шапку… Душила жара! В такой переделке и в сорокаградусный мороз будет жарко!
Самолет прошел в вышине и, видимо, потеряв их, взмыл выше и затерялся в синеве неба. Стало удивительно тихо. Хотя на западе орудия продолжали стрелять…
Сколько можно сидеть, как зайцам в норе? Надо ехать. Налегая на санки, Шестаков помог собакам выбраться по осклизшему косогору, затем, встряхнувшись сам, сёл, поправил шапку, тряхнул вожжами; но только укрывшая их балка осталась позади, сверху снова донесся знакомый гул — шел «мессер».
Проклятый! Он словно играл в кошки-мышки. А может, то был другой? Все они похожи друг на друга, и повадки одинаковые! И тут убило вторую собаку, Шестакова ранило.
Кровь хлестала ключом из перебитой правой руки; Шестаков лег на нарты, вожжи стиснул левой рукой, намотав потуже, чтоб не вырвались. Собаки неслись вскачь, наверное, не догнал бы хороший рысак, хотя упряжка уже потеряла двоих.
Эх, сказать бы сейчас Шестакову, что пройдет еще какое-то время, и упряжки, дорогие его сердцу советские санитарно-ездовые упряжки, подбирая наших раненых, вместе с передовыми наступающими войсками, в огне жарких сражений, придут в Берлин, будут разъезжать по длинным мрачным коридорам рейхстага, что верой и правдой они будут служить нашему солдату до самого сияющего Дня Победы… Быть может, душе стало бы легче! И умирать не так жалко, когда знаешь, что умер не зря…
Самолет против упряжки… Стервятник обстреливает их, а им даже ответить нечем. Вторая пуля настигла Шестакова; он был весь в крови, кровью — его кровью — была окроплена дорожка упряжки.
Кровь продолжала хлестать, а с кровью уходили силы, уже не держалась голова, туманилось сознание. А собаки продолжали нестись на полном аллюре. Самолет, наконец, оставил их в покое: может быть, расстрелял весь боезапас, а может, вспугнули наши истребители, нашкодил и пустился наутек. Нет, больше ему не гоняться за упряжками с санитарным крестом: где-то за горизонтом его в тот же час ожидало возмездие — повстречались наши истребители. Они сразу заклевали его. Пылающий, он рухнул на землю и взорвался. Фашистский ас нашел то, что искал.
Шестаков уже почти не чувствовал толчков, он уже не управлял упряжкой, за него все делал вожак, Буран, Буран-первый. Он и во время пробега Урал — Москва отличился, хорошо вел упряжку. Старик ведь уж… Сколько он вывез раненых? Пятьдесят? Сто? Потом узнается, подобьют на счетах и запишут в бухгалтерскую книгу. Все. Конец.
В нырке сани опрокинулись, Шестаков вывалился, но продолжал тащиться рядом с санями — вожжа захлестнулась вокруг кисти. Так собаки и приволокли его в свое расположение. Прибежали и встали, затем, сбившись в кучу, стали нюхать его. Почему не встает, молчит? Без шапки, волосы разметались, глаза закрыты, в лице ни кровинки. Хороший был человек Григорий Сергеевич, любил людей и зверей. И воевал хорошо…
Пусть солдаты немного поспят…
Осиротевший Буран сел, поднял морду кверху и завыл.
«Осторожно, мины!»
Я ехал на фронт в качестве военного корреспондента.
Словно это было вчера, вижу длинный и скорбный путь, по которому дважды прокатилась война (она уже ушла далеко): разбитые пристанционные постройки, обгорелые столбы И закопченные печи вместо деревень и сел, унылые поля, обильно политые кровью и начиненные металлом, по которым перепархивали редкие вороны и галки (казалось, даже и они стали другие!).