— Сам и жри свое серебро, — говорил он, пожав плечами. И почти всегда получал, сколько спрашивал.
Мы шли от лотка к лотку, разглядывая кучи кожаных сапог. С некоторых даже не смыли кровь бывших владельцев. Винтовки и пистолеты Токарева были дешевы — несколько рублей или двести граммов хлеба. «Люгеры» и ручные гранаты — дороже, но и они в наличии имелись, если знать, у кого спрашивать. За одним прилавком продавали грязь — сто рублей за стакан. Это называлось «бадаевская землица». Ее копали из-под разбомбленного склада продовольствия, в нее стек расплавленный сахар.
Коля остановился подле худого сутулого человека с повязкой на глазу и незажженной трубкой во рту — он торговал бутылками с прозрачной жидкостью и без этикеток.
— Что это? — спросил Коля.
— Водка.
— Водка? Что за водка?
— Древесная.
— Это не водка, друг мой. Это метиловый спирт.
— Надо или нет?
— Мы здесь не за этим, — напомнил я Коле, но он не обратил внимания.
— От него слепнут, — сообщил он торговцу.
Одноглазый покачал головой — ему надоело слушать глупости. Но чтобы хоть что-нибудь продать, следовало самую малость постараться.
— Сцеживаешь через полотно, — терпеливо пояснил он. — В семь слоев. Тогда можно.
— Прямо амброзия, — сказал Коля. — Назвал бы его «Грех семислойный». Хорошее название для коктейля.
— Так надо или нет?
— Возьму бутылку, если ты со мной выпьешь.
— Мне еще рано.
Коля пожал плечами:
— Отхлебнешь — куплю. А нет — так что уж тут? На войне я стал циником.
— Двести рублей бутылка.
— Сто. И выпьем.
— Ты чего делаешь? — спросил я Колю, но он на меня даже не глянул.
Одноглазый отложил холодную трубку, извлек граненый стакан и стал рыться в своих пожитках — искал тряпицу.
— На. — Коля протянул ему белый носовой платок. — Чистый. Относительно.
Мужик сложил платок в три раза и аккуратно укутал им стакан сверху. Спирт он лил медленно. Даже на воздухе, на зимнем ветру, жидкость воняла отравой — таким на заводах полы моют. Одноглазый убрал платок, на котором остались какие-то мыльные хлопья. Поднес стакан ко рту, отхлебнул снова поставил на стол. Даже не дернулся. Коля присмотрелся к уровню жидкости в стакане — отпил ли одноглазый на самом деле. Удовлетворившись, поднял тост:
— За нашу Советскую Родину!
Спирт он заглотил единым махом и грохнул статном по столику. Вытер рот тылом руки и рыгнул. Схватил меня за плечо, стараясь удержаться на ногах, — глаза его широко распахнулись, потекли слезы.
— Ты меня убил, — еле выдавил он, тыча обвиняющим перстом в одноглазого.
— А я тебе говорил так хлобыстать? — ответил тот равнодушно и опять сунул трубку в рот. — Сто рублей.
— Лев… Лев, ты тут? — Коля повернулся ко мне, глаза невидящие. Он смотрел прямо сквозь меня.
— Очень смешно.
Коля ухмыльнулся и выпрямился:
— Еврея на кривой козе не объедешь. Так и думал. Ладно, заплати.
— Чего?
— Давай-давай. — Он повел рукой в сторону торговца. — Человек ждет.
— У меня нет денег.
— Дурить меня будешь, пацан? — взревел Коля, схватив меня за воротник шинели и встряхнув так, что у меня кости застучали. — Я боец Красной армии, воровства не потерплю!
Он резко отпустил меня, сунул руки мне в карманы, порылся и вытащил клочки бумаги, бечевку и хлопья пыли. Ничего похожего на деньги. Коля вздохнул и повернулся к торговцу:
— Денег у нас, очевидно, нет. Боюсь, нам придется отменить сделку.
— Думаешь, раз ты боец, — произнес одноглазый, отведя полу пальто и показав рукоятку финки, — я тебя не порежу?
— Ты в меня уже стакан отравы залил. Валяй попробуй.
Коля улыбнулся одноглазому и стал ждать реакции. В голубых его глазах не читалось ничего — ни страха, ни злости, ни возбуждения перед дракой. Ничего. Таков, как я потом выяснил, был его дар: опасность его успокаивала. Вокруг люди боролись с ужасом, как обычно: стоицизмом, истерикой, напускной веселостью либо неким сочетанием всего этого. А Коля, мне кажется, никогда ни в какую опасность до конца не верил. Ему вся война была нелепа: и варварство фашистов, и партийная пропаганда, и перекрестный огонь зажигательными, от которого по ночам загоралось небо. Все это казалось ему чьей-то чужой историей, до изумления подробной, — он случайно в нее забрел, а выйти не мог.
— Двигай давай, а то пасть порву, — сказал одноглазый, стиснув зубами черенок трубки. Руку свою от финки он не убрал. Коля отдал ему честь и перешел к следующему лотку — расслабленно и беззаботно, словно с предыдущим торговцем обо всем полюбовно договорился. Я двинулся следом; сердце выскакивало из груди.
— Давай яйца найдем, и все, — сказал я. — Чего людей дразнить?
— Мне нужно было дернуть, и я дернул. Опять живем. — Коля глубоко вдохнул и выдохнул, сложив губы трубочкой. Поднялась струйка пара. — Ночью мы оба должны были стать покойниками, ты это понимаешь? Соображаешь, как нам повезло? Вот и наслаждайся.
Я остановился у лотка, за которым старуха в крестьянском платке продавала биточки из бледно-серого фарша. Мы с Колей на них посмотрели. Мясо вроде свежее, в нем жир поблескивает, но нам не хотелось вникать, что это было за животное.
— Яйца есть? — спросил я у старухи.
— Яйки? — Она подалась вперед, чтоб лучше слышать. — С сентября не было.
— Нам дюжина нужна, — сказал Коля. — Хорошо заплатим.
— Да хоть мульён, — ответила старуха. — Нету яек. В Питере не бывает.
— А где бывает?
Она пожала плечами. Такая морщинистая, что все лицо ей будто ножом изрезали.
— У меня мяско вот есть. Хотите мяска — триста за две котлетки. А яек нету.
Так мы и шли от лотка к лотку — спрашивали у всех, есть ли яйца, но яиц на Сенном не видали с сентября. Кое-кто высказывал соображения, где их можно найти: генералам яйца возили самолетами из Москвы. Крестьяне за городом отдавали немцам все — и яйца, и масло, и молоко, — лишь бы не убили. У Нарвской заставы живет один старик, у него есть курятник на крыше. Этот последний слух был заведомо нелеп, но парнишка клялся, что правда.
— Куру зарежешь, мож, на неделю хватит. А не станешь резать, мож, по яичку в день будет давать — так с пайком и до лета протянешь.
— Курицу надо кормить, — заметил Коля. — А чем ее тут накормишь?
Парнишка потряс черными кудрями, что выбивались из-под старой флотской фуражки, — дескать дурацкий вопрос:
— Куры все лопают. Им ложку опилок насыпь — уже хватит.
Торговал он тем, что в народе кое-кто называл «библиотечной карамелью»: у книг отрывали обложки, счищали с переплетов клей, вываривали и лепили бруски, а их потом заворачивали в бумагу. На вкус как воск, но в клее был белок, белок не давал умереть, поэтому книги из города исчезали, как голуби.
— И ты видел этих кур? — спросил Коля.
— Брательник мой видел. Старик по ночам прямо в курятнике спит, с двустволкой. У них в доме на этих кур все охотятся.
Коля глянул на меня, и я покачал головой. Вдень мы выслушивали по десятку блокадных легенд: про тайные холодильники, набитые говяжьими ляжками, кладовки, заставленные банками с икрой и заваленные телячьей колбасой. И неизменно сокровища эти видел чей-нибудь брат или кум. Люди верили — они вообще были убеждены, что кто-то где-то пирует, пока голодает весь город. И были, конечно, правы: капитанская дочка, может, и не жареным гусем ужинает, но ведь она ужинает.
— Старик не может в курятнике все время сидеть, — сказал я парнишке. — Ему за пайком ходить надо. За водой. В туалет. Кур бы давно уже кто-нибудь спер.
— Он с крыши ссыт. А если по-большому получается — не знаю, может, он их этим же и кормит.
Коля кивнул — под впечатлением, мол, во дает старик, — хотя, по-моему, парнишка все это сочинял прямо на ходу.
— Ты когда срал в последний раз? — вдруг спросил меня Коля.
— Не помню. Неделю назад?
— У меня уже девять дней. Я считал. Девять дней! Когда приспичит наконец, устрою вечеринку и самых красивых девушек университета позову.