У Альмбаха был всего один ребенок, рождению которого он не придавал особой важности, так как это была девочка. Супруги Эрлау стали ее восприемниками, и Альмбах поистине решился на самопожертвование, назвав свою дочь в честь госпожи Эрлау ее именем; он терпеть не мог романтически-напыщенное имя «Элеонора» и поспешил переиначить его в более простое — Элла. Последнее действительно казалось более подходящим, потому что все считали Эллу Альмбах не только простым, но даже весьма ограниченным существом, кругозор которого не простирался далее хозяйственных забот и семейных дел. Девочка в раннем детстве была очень болезненной, и, может быть, это отразилось на ее умственных способностях, а одностороннее, чисто хозяйственное, воспитание в доме родителей, исключавшее всякие другие понятия и идеи, по-видимому, тоже не способствовало ее развитию. Девочка выросла тихой и робкой, никто не считался с нею, никому она не была нужна, и даже ближайшие родственники никогда не учитывали ее интересов. Все привыкли смотреть на нее, как на совершенно беспомощное, тупоумное создание, и даже замужество нисколько не изменило ее положения.
Ни Рейнгольду, ни Элле и в голову не пришло возражать против давно задуманного и давно известного им брачного плана. Какая могла быть воля у семнадцатилетней девушки и двадцатидвухлетнего молодого человека, выросших в такой зависимости? К тому же существовала привычка к совместной жизни, которая легко переходит во взаимную склонность, но Рейнгольд испытывал к Элле лишь сострадание и жалость, а она — только инстинктивный страх перед своим кузеном, далеко превосходившим ее по своему умственному развитию. Покорно протянули они друг другу руки при помолвке и через год были обвенчаны. Над обоими по-прежнему царил скипетр Альмбаха; назвав своего зятя компаньоном, старый купец так же мало предоставлял ему самостоятельности в деле, как его почтенная супруга — молодой хозяйке в хозяйстве.
Глава 4
В воскресенье контора была закрыта, и Рейнгольд мог полностью распоряжаться своим послеобеденным временем, что довольно редко выпадало на его долю. Он сидел в садовом павильоне, который после многократных битв ему удалось получить в свое единоличное пользование под предлогом музыкальных упражнений, «надоедающих всем в доме». Только здесь молодой человек мог считать себя до известной степени свободным от вечного контроля тестя и тещи, простиравшегося даже на комнаты молодых, и он пользовался каждой свободной минутой, чтобы отдохнуть в своем убежище.
Так называемый сад был таким, какой вообще возможен в старых, тесно застроенных и густонаселенных городских кварталах. Высокие стены и крыши с трех сторон окружали небольшой участок земли, пропуская в него лишь крохи света и воздуха; несколько деревьев и кустов влачили здесь жалкое существование. В качестве естественной границы с четвертой стороны тянулся один из тех узких каналов, которые прорезают город Г. во всех направлениях, и его медленно текущие мутные воды служили для садика довольно мрачным фоном. По ту сторону канала возвышались все те же каменные стены. Весь дом Альмбаха удивительно походил на тюрьму, и это сходство накладывало свой отпечаток даже на единственно свободный клочок земли — маленький садик.
Расположенный в нем павильон едва ли был намного приветливее, единственная его вместительная комната отличалась более чем простым убранством. При взгляде на старомодную мебель сразу становилось ясно, что когда-то ее за ненадобностью убрали в сарай, а потом она снова появилась на свет Божий, чтобы составить необходимейшую обстановку комнаты. Единственным украшением комнаты был великолепный рояль, стоявший у окна, обвитого чахлыми побегами дикого винограда, — наследство покойного директора музыкального училища, оставленное им своему ученику Рейнгольду. Среди нищенской обстановки комнаты этот дорогой инструмент производил такое же странное, необыкновенное впечатление, как присутствие молодого человека с идеально вылепленным лбом и пламенным взором за решетчатыми окнами конторы.
Рейнгольд сидел за столом и писал, но в его лице не было того усталого, апатичного выражения, которым оно отличалось, когда перед ним лежали счетные книги: на его щеках пылал почти лихорадочный румянец, а рука, быстро надписывавшая чье-то имя на почтовом конверте, слегка дрожала, как будто от сдерживаемого волнения. Послышались шаги, и стеклянная дверь приоткрылась. Быстрым движением молодой человек сунул конверт под лежавшие на столе листы нотной бумаги и обернулся.
Вошел Иона, слуга капитана. Гуго всего лишь на несколько дней воспользовался предложенным ему гостеприимством родственников и затем перекочевал на собственную квартиру. Матрос неловко поклонился и, положив связку книг на стол, произнес:
— Господин капитан приказали вам кланяться и передать вот эти книги из их дорожной библиотеки.
— Разве брат не придет сам? — удивленно спросил Рейнгольд. — Ведь он обещал.
— Господин капитан уже давно здесь, — отрапортовал Иона, — только их опять, должно быть, задержали там, в доме: дядюшка желали посоветоваться с ними о разных домашних делах, тетушка требовали их помощи при перестановке мебели в гостиной, а бухгалтер непременно хотел залучить его в свой клуб. Его рвут на части, и он не может отделаться от них.
— Гуго за одну неделю, как видно, покорил весь дом, — иронически заметил Рейнгольд.
— Мы повсюду так поступаем, — произнес Иона, преисполненный чувства собственного достоинства.
Он уже приготовился много кое-чего рассказать относительно победоносного шествия по жизни своего капитана, но ему помешал приход последнего.
Гуго весело приветствовал брата:
— С добрым утром, Рейнгольд! Ну, Иона, что тебе здесь нужно? Пошел на кухню, тебя там ждут, и я обещал тетушке, что ты поможешь служить за столом. Живо, кругом марш!
— К бабам? — спросил матрос, и его лицо недовольно вытянулось.
— Скажите на милость!.. «К бабам»! И откуда этот человек заразился такой ненавистью к женщинам, — смеясь, проговорил Гуго в сторону брата. — Конечно, не от меня: я чрезвычайно обожаю прекрасный пол.
— Да, к сожалению, даже слишком, — проворчал про себя Иона, но послушно повернулся левым плечом вперед и замаршировал к двери.
Капитан подошел к брату и начал торжественным тоном, бесподобно подражая старику Альмбаху:
— Сегодня у нас большой семейный обед… В честь меня, разумеется! Надеюсь, ты с должным почтением отнесешься к этому событию и снова станешь вести себя так, чтобы я мог, не в ущерб себе в высшем свете, показать семье всю свою любовь.
Рейнгольд пожал плечами:
— Прошу тебя, Гуго, будь же, наконец, серьезнее! Долго ли еще ты станешь разыгрывать эту комедию и поднимать на смех весь дом? Берегись, чтобы не догадались, какого рода твоя любезность, и не поняли, что за ней кроется простая насмешка.
— Действительно, это было бы скверно, — спокойно произнес Гуго, — но будь покоен, не догадаются.
— Так доставь по крайней мере мне удовольствие и перестань рассказывать свои ужасные индийские сказки! Право, ты уже хватаешь через край. Вчера дядя и то спорил с бухгалтером относительно твоего рассказа о борьбе с удавом, только что сочиненного тобой для них, даже ему он показался маловероятным. Я сгорал от стыда, присутствуя при их диспуте.
— От стыда? — усмехнулся капитан. — Если бы я был при том, то сразу же ответил бы историей охоты на слонов или на тигров, либо рассказал кое-что о нападениях дикарей, и с таким эффектом, что у них волосы стали бы дыбом, — тогда сказка об удаве показалась бы им в высшей степени вероятной… Не беспокойся! Я отлично знаю своих слушателей, недаром все в доме буквально готовы задушить меня проявлениями своих симпатий.
— За исключением Эллы, — перебил его Рейнгольд. — Странно даже, ничем не победить ее страха перед тобой.
— Да, в самом деле очень странно, — как бы с сожалением согласился Гуго. — Я не могу допустить, чтобы кто-нибудь в доме сомневался в моих совершенствах, и потому решил сегодня же пустить в ход всю свою неотразимую привлекательность против моей милой невестки. Я твердо уверен, что после этого и она примкнет к большинству… Надеюсь, ты не против?