Дело в том, что отец их был из Вены и с детей спрашивал строго. Все дети виртуозно играли на пяти-шести инструментах, но терпеть не могли заниматься: из каждой пьесы выходили окровавленными, но непобежденными, или избегали ранений чудом; все они считали, что станут музыкантами. Бадди первым узнал, что музыкантами они не станут. Мистер Кёнигсберг полагал, что талант либо есть, либо нет; его дети не вырастали Хейфецами, Казальсами или Рубинштейнами, а значит, им не хватало таланта на профессиональную карьеру; а значит, лучше им играть для души, и когда Бадди окончил школу, отец объяснил, что Бадди надлежит стать бухгалтером.
Бадди сказал моему отцу: Понимаешь, я тогда не хотел огорчать отца, делать из мухи слона, думал, чего это я возомнил, будто умею петь, но потом все сдались, даже не пикнув. И я вот думаю – может, это я виноват? Если б я встал на дыбы, отец бы смирился, а они все не решили бы, что у них выбора нет, я вот думаю – вдруг это я виноват?
+ с надеждой замер…
+ и мой отец сказал: Ну а кто еще виноват? Ты зачем спасовал? Уступил противнику. Постарайся хотя бы, чтоб это больше не повторилось.
Мой отец понимал, что всегда будет ненавидеть себя за то, что уважил дедовы желания, и теперь решил, что хоть кто-то должен избежать этой ошибки.
Ей есть где жить? спросил он.
Нет, сказал Бадди.
Ну, пусть чешет на прослушивание, сказал мой отец и пошел в гостиную, а за ним, намереваясь защищать эту позицию, направился Бадди.
В гостиной сидела 17-летняя девушка с угольно-черными волосами, огненными черными глазами + огненно-красной губной помадой. Головы она не подняла, поскольку увлеклась 41-м исполнением шопеновской прелюдии № 24 ре-минор.
Мой отец остановился у пианино и вдруг подумал: Каковы шансы против поступления в семинарию, и походов в синагогу, и обучения игре в пул, допустим, он влюбился в еврейку из Филадельфии, разбогател на мотелях, и жил счастливо до скончания своих дней, скажем, шансы – миллиард к одному, что не равно невозможности, а значит, если подумать, не совсем невозможно, что на самом деле его отец не…
Линда съехала по басам и прогремела тремя злыми нотами. Р-рок. Р-рок. Р-рок.
Пьеса закончилась. В паузе Линда глянула на гостя.
А вы кто? спросила она.
Бадди представил моего отца.
А, атеист, сказала моя мать.
I
– Сделаем бамбуковые копья! Убьем бандитов!
– Нельзя.
– Не выйдет.
Три крестьянина («Семь самураев»)
Каждый год бандиты устраивают налет на деревеньку, и крестьяне лишаются урожая, а порой и жизни. В этом году старейшины решают воспротивиться. Они слыхали, что в одной деревне наняли ронинов и тем спаслись. Они договариваются поступить так же и посылают гонцов на поиски желающих. Заплатить самураям нечем – только пищей, ночлегом и радостью битвы, – но крестьянам везет: первым они встречают Камбэя (Такаси Симура), сильного, целеустремленного человека, который соглашается им помочь. К нему прибивается молодой ронин Кацусиро (Ко Кимура), затем он случайно сталкивается со старым другом Ситиродзи (Дайсукэ Като). Сам он привлекает Горобэя (Йосио Инаба), а тот Хэйхати (Минору Тиаки). К ним присоединяется искусный фехтовальщик Кюдзо (Сэйдзи Миягути), и наконец, Кикутиё (Тосиро Мифунэ), крестьянский сын, который ходит за ними, завороженный – как и все они – Камбэем.
Прибыв в деревню, они готовятся к войне. Не дожидаясь атаки, они штурмом берут бандитскую крепость, сжигают ее и убивают нескольких бандитов, однако погибает и Хэйхати. Бандиты нападают на деревню, и самураи отражают атаку, однако погибает Горобэй. Затем они придумывают план: впустить несколько бандитов в деревню и забить копьями. В финальной битве погибают Кюдзо и Кикутиё, однако все бандиты тоже гибнут.
Весной вновь пора сеять рис. Из семи самураев остались только трое, и вскоре они разойдутся каждый своей дорогой.
Дональд Ричи. «Фильмы Акиры Куросавы»
1
Говорят ли самураи на японском по-пингвиньи?
В Великобритании 60 миллионов человек. В Америке 200 миллионов. (Правильно, да?) Я даже не угадаю, сколько миллионов англоязычных из других стран добавятся в общую сумму. Но руку дам на отсечение, что из всех этих сотен миллионов от силы человек 50 прочли Aristarchs Athetesen in der Homerkritik[2] (Лейпциг, 1912) – труд, не переведенный с родного немецкого и обреченный пребывать непереведенным до скончания времен.
В 1985 году я вступила в этот крошечный орден. Было мне 23.
Первая фраза сей малоизвестной работы выглядит так:
Es ist wirklich Brach- und Neufeld, welches der Verfasser mit der Bearbeitung dieses Themas betreten und durchpflügt hat, so sonderbar auch diese Behauptung im ersten Augenblick klingen mag.
Я учила немецкий по «Самоучителю немецкого языка» и мигом распознала несколько слов:
Это поистине что-то и что-то, которое что-то с чем-то эти что-то делает что-то и что-то обладает, то есть что-то также это что-то может что-то при первом чём-то.
Остальное я расшифровала, посмотрев слова Brachfeld, Neufeld, Verfasser, Bearbeitung, Themas, betreten, durchpflügt, sonderbar, Behauptung, Augenblick и klingen в немецко-английском словаре Лангеншидта.
Если б видели знакомые, вышло бы неловко, потому что немецкий мне уже полагалось освоить; а нечего было убивать время, проникая на оксфордские лекции по аккадскому, арабскому, арамейскому, хеттскому, пали, санскриту и йеменским диалектам (не говоря уж о высшей папирологии и подготовительной иероглифике); надо было брать приступом фронтиры человеческих познаний. Беда в том, что если ты выросла в городишке, который счастлив заиметь свой первый мотель, в городишке, который только смутно (если вообще, говоря вообще) осознает самое существование Йемена, тебя так и подмывает изучать йеменские диалекты, поскольку ты подозреваешь, что другого шанса может и не быть. Чтобы поступить в Оксфорд, я наврала обо всем, кроме своего роста и веса (в конце концов, отец мой наглядно иллюстрирует, что бывает, если рекомендации и оценки тебе предоставляют другие люди), и хотела выжать из учебы максимум.
То обстоятельство, что я доучилась и получила исследовательскую стипендию, лишний раз доказывает, сколь целесообразнее рекомендации и оценки, которыми я снабдила себя сама (став круглой отличницей, natürlich[3]; вписала, к примеру, фразу «У Сибиллы разносторонние интересы и исключительно самобытный ум; обучать ее – сплошное удовольствие»), нежели все то, что сочинили бы любые мои знакомые. Одна беда – теперь придется исследовать. Одна беда – когда член стипендиатского комитета сказал: «Немецкий вы, разумеется, знаете в совершенстве», – я беспечно ответила: «Разумеется». Ну а что – это могло оказаться правдой.
В общем, Рёмер – слишком темная материя, ему не место на открытых полках Нижнего читального зала с востребованными классическими текстами. Год за годом эта книга пылилась во тьме недр земных. Ее пришлось добывать из книгохранилища, направить можно в любой читальный зал Бодлианской библиотеки, и я заказала ее в резервный фонд Верхнего читального зала Корпуса Рэдклиффа – библиотеки под каменным куполом посреди площади. Там можно читать безнадзорно.
Я сидела на галерее, глядела на этот воздушный колокол, на сводчатые стены, забитые исключительно интересными на вид томами неклассического содержания, или в окно, на бледные камни колледжа Всех святых, или же, само собой, на Aristarchs Athetesen in der Homerkritik (Лейпциг, 1912). Поблизости – ни одного античника.
У меня сложилось впечатление, что смысл фразы таков: Приступив к этой теме, автор поистине пересекал и боронил непаханое новое поле, и на первый взгляд это заявление может показаться особенным.