Похоже, она не стоила затраченных усилий, но мне полагалось продолжать, и я продолжила, или, говоря точнее, собралась продолжить, но тут подняла голову и слева на полке ненароком заметила книгу о Тридцатилетней войне, на вид исключительно интересную. Я ее достала, она и впрямь оказалась исключительно интересна, и когда я от нее оторвалась, уже настало время обедать.
Я пошла на Крытый рынок и час разглядывала свитера.
Кое-кто придерживается мнения, будто контрацепция аморальна, ибо цель совокупления – размножение. Кое-кто придерживается схожего мнения, будто единственная причина читать книгу – написать книгу; люди извлекают книги из праха и тьмы, пишут тысячи слов, которым предстоит кануть во прах и тьму, а затем их извлекут из праха и тьмы, дабы другие люди присовокупили свои тысячи слов к этим тысячам слов во прахе и тьме. Порой книгу извлекают из праха и тьмы, дабы породить книгу, которую потом станут продавать в магазинах, и она, быть может, окажется интересной, но люди, которые ее купят и прочтут, поскольку она интересна, – это несерьезные люди, а были бы серьезными, наплевали бы на интересность, писали бы тысячи слов и затем поручили их праху и тьме.
Кое-кто полагает, будто смерть – судьба хуже скуки.
Я увидела на Рынке несколько интересных свитеров, но все были дороговаты.
В конце концов я от них оторвалась и возвратилась в гущу битвы.
Приступив к этой теме, автор поистине пересекал и боронил непаханое новое поле, и на первый взгляд это заявление может показаться особенным, напомнила я себе.
Исключительно неинтересно, должна сказать.
Я перешла ко второй фразе, продралась через нее с тем же соотношением затрат и пользы, потом к следующей, и к той, что за ней. На одну фразу уходило минут пять-десять – страница в час. Постепенно в тумане проступили очертания сути – как затонувший собор Дебюсси, sortant peu à peu de la brume[4].
La cathédrale engloutie[5] в конце концов взрывается аккордами меланхолического величия, ff!!!! Но когда я спустя часов 30 наконец начала понимать…
49 человек во всем англоязычном мире знали, что́ мне предстоит. Остальные не знают и не интересуются. И однако сколь многое определяет этот миг откровения! Лишь вообразив мир без Ньютона, без Эйнштейна, без Моцарта, мы можем постичь разницу между этим миром и миром, в котором я закрыла Aristarchs Athetesen in der Homerkritik, одолев две фразы, и в хладном пренебрежении условиями моей стипендии взяла с полки Schachnovelle[6]. Не прочти я Рёмера, я не узнала бы, что из меня не выйдет ученого, не встретила бы Либераче (нет, не того), и мир недосчитался бы…
Я говорю больше, чем знаю. Надо постепенно. Я день за днем читала Рёмера, и когда прошло часов 30, в час не золотой, но свинцовый[7] у меня случилось просветление.
Лет примерно 2300 назад Александр Македонский выступил из Македонии завоевывать все, что попадется на пути. Он все завоевал до самого Египта, основал Александрию, потом отправился воевать дальше на восток и умер, предоставив соратникам грызться из-за добычи. Птолемей уже правил Египтом и так там и остался. Страной он правил, сидя в Александрии, и именно он создал одно из величайших чудес этого города – Библиотеку, собранную посредством прямодушного и беспощадного стяжательства.
Изобретение печатного станка отстояло от них не ближе, чем чудеса XXXVIII столетия от нас; все книги тогда копировались вручную. Вкрадывались ошибки, особенно если копировали копию скопированной копии; порой копировщика посещала светлая идея, и он вписывал подложные строки или целые подложные абзацы, а потом все наивно переписывали текст вместе с этой светлой идеей. Что делать? Воспроизводить оригинал как можно точнее. Библиотека, внеся в афинский публичный архив внушительный залог, позаимствовала оттуда оригинальные рукописи греческих трагедий (Эсхил, Софокл, Еврипид и прочие) и все скопировала. А потом запаслась наиточнейшими версиями, просто-напросто оставив оригиналы себе, вернув копии и плюнув на залог.
История не слишком увлекательная, и однако о Библиотеке, об Александрии и о ненормальных, которые там жили, многое можно порассказать, и все завораживает, потому что одни тамошние писатели по части извращенности и своенравия дадут фору всему остальному миру. Если некуда ставить зонтики, кое- кто отправится в «Икею» и купит стойку, которую нетрудно собрать самому в домашних условиях, а кое-кто поедет за 100 миль на аукцион в шропширской глуши и разглядит потенциал в откровенно бессмысленном сельском агрегате XVII века. Вот за агрегат на этом аукционе бились бы друг с другом александрийцы. Они любили обдирать древние труды (имевшиеся под рукой в Библиотеке, собранной посредством беспощадного стяжательства), выискивали редкие слова, которых давно никто не понимал и уж конечно не использовал, и вводили их как альтернативы менее интересным лексемам, поддававшимся человеческому пониманию. Они обожали мифы, в которых люди бесновались, или пили волшебные зелья, или в минуты стресса превращались в камни; они обожали сцены, в которых бесноватые люди толкали странные, обрывистые речи, усеянные несправедливо забытой лексикой; они любили сосредоточиться на каком-нибудь банальном эпизоде мифа, раскрутить его и отбросить сам миф – любого «Гамлета» они бы превратили в «Розенкранца и Гильденстерна». Эти исследователи, ученые, математики, поэты сбивали с пути истинного цветок римской юности и втискиваются в любую книгу, посвященную главным образом не им; если предоставить книгу им, они тотчас расцветают целым отдельным томом сносок – и говорю я, разумеется, о «Птолемеевской Александрии» Фрейзера, книге, ради которой я вернусь из-за гроба (однажды я просила о ней на смертном одре, но не получила). Однако время поджимает – Чудо-Мальчик смотрит кассету, кто знает, сколько это продлится, – каков же вклад Рёмера в эту великолепную тему?
Рёмера интересовал разбор гомеровских текстов, проведенный Аристархом, который возглавлял Библиотеку вскоре после 180 г. до н. э. (неприглядная история с трагедиями случилась до него). Аристарх алкал идеального Гомера; поскольку оригинальной рукописи не существовало, беспощадности и налички было недостаточно: приходилось сравнивать копии и выявлять ошибки. Он пометил к удалению (атетезе) строки, которые счел тексту чуждыми, и первым описал в комментариях ход своих рассуждений. Никаких трудов Аристарха не сохранилось. Остались маргиналии «Илиады» – там пальцем ни в кого лично не тыкали, но, вероятно, были они выдержками из Аристарха, дошедшими до нас через третьи руки; были и другие маргиналии, где фигурировали имена.
Кое-какие из этих через третьи руки выдержек своим блеском поразили Рёмера; очевидно, что они принадлежат Аристарху, и очевидно, что Аристарх был гений. Другие выдержки были слишком глупы для гения: очевидно, что они принадлежат кому-то другому. Когда кто-нибудь другой выдавал некую блестящую мысль, Рёмер тотчас понимал, что на самом деле это сказал Аристарх, и если ему встречались бесхозные блестящие комментарии, он тоже мигом постигал их гениальное авторство.
С абсолютной и явной очевидностью это полнейшая ахинея. Если перемешиваешь все имена, какие попадутся, так, чтобы кто-то один всегда выходил гением, значит, ты не веришь источнику, который порой сообщает, что кто-то другой сказал нечто выдающееся или гений сморозил глупость, но ведь этот источник и заставляет тебя полагать гения гением. Чтобы понять, в чем проблема, достаточно на секунду задуматься, но Рёмер умудрился написать целый научный трактат, не задумавшись ни на секунду. Приняв глупость за критерий неаутентичности, он один за другим приписывал маргиналии Ксенодоту или Аристофану (нет, не тому), или списывал на искаженное цитирование Дидимом, и еще саркастически + злорадно комментировал бестолковость этих недоумков.