Идея – это просто мысль, не приходившая в голову раньше, и полдня в голове у меня звучали обрывки книжек, которые могут появиться через триста или четыреста лет. В одной персонажами были Хаккинен, Хинтикка и Ю, действие происходило, условно говоря, в Хельсинки – на снежном фоне с черными еловыми лесами, черное небо + ослепительные звезды повествование или может диалог с номинативом генитивом партитивом эссивом инессивом адессивом иллативом аблативом аллативом и транслативом, люди желают доброго дня Hyvää päivää и случится допустим автокатастрофа чтобы можно было вставить слово tieliikenneonnettomuus[33]; а потом у Ю в уме – китайские иероглифы, например Черный Ель Белый Снег, полный восторг.
Я не хотела идти на прием, а в этом обезумевшем состоянии и подавно не хотела, но решила, что так выйдет грубо, мне же приглашение раздобыли из любезности, и я подумала, что зайду на 10 минут, а потом уйду.
Я пошла на прием. Как водится, спланировать уход через 10 минут оказалось гораздо легче, нежели через 10 минут уйти, и вместо того, чтоб сочинить предлог и уйти через 10 минут, я то одному собеседнику, то другому рассказывала про гениальное «Учение о гармонии». Кто его выпустил, спрашивали они, «Фабер», отвечала я, и они говорили А. Одни не заинтересовывались, и я, естественно, меняла тему, но другим становилось интересно, и я тему не меняла и в итоге проторчала там три часа.
Шёнберг говорил так: Гамма – не последнее слово, не конечная цель музыки, скорее условный привал. В последовательности обертонов, которые привели к ней наш слух, есть проблемы, и на них нужно обратить внимание. А если мы пока умудряемся избегать этих проблем, то виноват тут всего лишь компромисс между естественными интервалами и нашей неспособностью их использовать – компромисс, который мы зовем темперированной системой, каковая равна бесконечно продлеваемому перемирию
+ в голове у меня звучали языки, составляющие как будто квинтовый круг, я видела языки с оттенками других языков, как цвета у Сезанна – у него нередко зеленый с оттенком красного красный с оттенком зелени, в голове у меня возник сияющий натюрморт, как будто картина английского языка с французскими словами французского с английскими немецкого с французскими + английскими японского с французскими английскими + немецкими словами – я как раз собралась уходить и тут познакомилась с человеком, который, похоже, знал о Шёнберге немало. Из-за слияния он потерял прошлую работу, теперь его приговор уже проступал письменами на стене, так что он был довольно расстроен и все равно принялся рассказывать мне про оперу «Моисей и Аарон».
Он сказал Вы же, конечно, понимаете, о чем она
+ я сказала Ну, наверное
+ он сказал Нет, музыкально, музыкально она о + он помолчал + сказал в этой опере Моисей обращается напрямую к Богу и эти фрагменты не поет – это Sprechgesang[34] речь резкая речь под музыку и ее не понимают дети Израилевы; Моисею приходилось говорить с ними через Аарона, а Аарон – оперный тенор, прекрасная лирическая партия, но ведь это Аарон придумывает Золотого Тельца, он сам не понимает…
Я сказала какая отличная концепция для оперы обычно оперные сюжеты надуманы и неестественны
+ он сказал что ему это как раз нравится но да отличная концепция, и пустился рассказывать мне очень сдержанно, очень по-британски, ужасную историю об этой опере, которую он называл величайшей потерянной работой XX столетия. Первые два акта Шёнберг почти дописал между 1930-м и 1932 годом; потом к власти пришли нацисты, и в 1933-м ему пришлось уехать, и это сильно его подкосило. Он поехал в Америку, подавал заявки на гранты, чтобы продолжать работу над оперой, но фондам атональная музыка не нравилась. И Шёнберг, чтобы прокормить семью, пошел преподавать, вернулся к тональным композициям, чтобы обосновать заявки на гранты, и все время, что не тратил на преподавание, тратил на тональную музыку. Прошло восемнадцать лет, а он так и не написал третий акт «Моисея и Аарона». С приближением смерти он решил, что, пожалуй, слова можно читать, а не петь.
Он сказал: Он, конечно, был довольно трудный персонаж
+ и вдруг прибавил – Вы меня простите? Мне надо поговорить с Питером, пока он здесь.
И он отошел, и лишь когда он отошел, я поняла, что не задала самый важный вопрос, а именно: Слышим ли мы Бога?
Я помялась и побрела за ним, но он уже окликал Питер!
+ Питер сказал Джайлз! Как я рад! Ты держишься?
+ Джайлз сказал Увлекательные времена.
В общем, вмешиваться было не с руки. Я непринужденно влилась в стайку людей поблизости.
Питер что-то сказал и Джайлз что-то сказал и Питер что-то сказал и Джайлз сказал Господи боже конечно нет наоборот и говорили они довольно долго. Проговорили с полчаса и вдруг замолчали, и Питер сказал Ну, сейчас вряд ли а Джайлз сказал Да уж, и они снова замолчали и не сказав больше ни слова удалились.
Я собиралась уйти через 10 минут; пора было уходить. Но тут в дверях загалдели, и вошел Либераче – улыбается, чмокает женщин в щечку и перед всеми извиняется, что так опоздал. Люди поблизости от меня, видимо, были с ним знакомы и теперь ловили его взгляд, а я поспешно пробормотала что-то насчет попить и удрала. Я боялась идти к двери, потому что опасалась, как бы кто в знак особой любезности не познакомил меня с Либераче, но у шведского стола вроде было безопасно. В голове все мелькали фразы из Шёнберга. Я тогда еще не слышала его музыки, но книга о гармонии казалась взаправду гениальной.
Я стояла у стола, жевала сырные палочки и временами косилась на дверь, но Либераче, хотя и постепенно продвигался внутрь, по-прежнему был между мной и выходом. Ну, и я стояла, размышляла об этой гениальной книжке, думала, что надо бы купить пианино + вскоре ко мне приблизился не кто иной как Либераче.
Он сказал Вы правда так скучаете и расстроились как это у вас на лице написано?
Трудно придумать ответ, который не будет грубым, кокетливым или же грубым и кокетливым.
Я сказала Я на вопросы с подвохом не отвечаю.
Он сказал Я без подвоха. У вас такое лицо, как будто вам все надоело.
Я сообразила, что, увлекшись сочинением ответа, думала о вопросе, а не о вопрошающем. Есть люди, которые понимают, что пока не узнаешь, насколько скучающее и расстроенное у тебя лицо, неоткуда знать, как соотносятся твои переживания и твоя наружность, но в своих работах Либераче доказал, что логика ему неведома, и высока ли вероятность, что в светской беседе на приеме восторжествует могущество его рассудка? Невысока.
Я сказала Я подумывала уйти.
Либераче сказал Вам и впрямь надоело. Не могу вас упрекнуть. На приемах всегда тоска смертная.
Я сказала, что не бывала раньше на приемах.
Он сказал Я и подумал, что раньше вас не видел. Вы из «Пирса»?
Я сказала Да.
Тут меня осенило. Я сказала, что работаю на Эмму Рассел. У нас в конторе все были так счастливы, когда узнали, что вы придете. Давайте я вас познакомлю?
Он сказал Ничего, если я откажусь?
И улыбнулся и сказал Я тоже подумывал уйти и тут увидел вас. Горе беду всегда найдет, сами знаете.
Я ничего такого не знала, но ответила Говорят.
И прибавила Если мы уйдем, у нас уже не будет ни горя, ни беды.
Он спросил Где вы живете? Может, я вас подвезу?
Я сказала, где живу, и он ответил, что ему почти по дороге.
Тут я запоздало сообразила, что надо было сказать, мол, меня не надо подвозить, и запоздало сказала, а он ответил Нет, я настаиваю.
Я сказала Да все нормально, а он ответил Не верьте слухам.
Мы пошли по Парк-лейн, а потом по всяким другим улицам Мейфэра, и Либераче говорил то и это, и все звучало так, будто он нарочно кокетничает и ненароком грубит.
Я вдруг сообразила, что если б у китайцев были японские иероглифы, я бы знала, как написать Белый Дождь Черный Дерево:! Я предварительно сунула это в голову Ю и расхохоталась, а Либераче спросил Что смешного. Я сказала Ничего, а он ответил Нет, расскажите.