Где ни шел поход, повсюду он под тем или иным предлогом отлучал от церкви всех, у кого есть собственность; запряженные волами повозки ломились от пожитков и безмерно замедляли движение, а потом и вовсе застряли на сельском бездорожье. К походу присоединялись беспутные злодеи, привлеченные легкой наживой. Никто из их компании не обладал ни правом, ни властью отлучать от церкви, а потому я называю все происходившее разгулом наглого бесстыдства. Тяжелейший камень на моей душе – пугающая искренность и уверенность священников.
Господи! Сделай так, чтобы я никогда ничего не писал, и пусть карой мне станет бесконечная тягота сопровождения мертвых.
48. о Консепсион и Доминике Гусмане
Доминик Гусман и Консепсион под конвоем журналистов покинули столицу на своем новом джипе. Они пересекали плоскогорья, где на солнце посверкивали оранжереи, будто открещиваясь от доли несчастных работниц. Промелькнула зараженная и брошенная оранжерея, где прихвостни самого страшного наркобарона разрубили на куски возлюбленную Дионисио – Анику и ее неродившегося ребенка. Джип выехал к громадным изгибам Восточных Кордильер.
Горные хребты избавили джип от журналистского эскорта. В погоне за эффектными снимками преследователи срывались с обрывистых склонов на крутых поворотах. Одна машина слетела в ущелье, другая столкнулась лоб в лоб с разрисованным автобусом, везшим размечтавшихся переселенцев из деревень, третья перевернулась на каменистой осыпи оползня, и все ехавшие сзади автомобили сбились в неразъединимую кучу бамперов и фотографических принадлежностей. Вскоре на обочине прибавится памятных знаков со свечами, цветами, фигуркой Богоматери и черно-белыми фотографиями покойных.
За Тунха след пары потерялся; они свернули с главной дороги и решили передохнуть в маленьком селении недалеко от Аркабуко. В деревеньке следовали старому обычаю привечать путешественников: к их услугам имелся пальмовый навес с крепкими столбами, куда подвешивались гамаки.
Гусман и Консепсион сели перед джипом, закусили бокадильо – бутербродами с жженым сахаром и гуайявой, что продают бережно завернутыми в банановые или пальмовые листья, – и смотрели, как солнце опускается за снежные вершины. Горы перекидывались отражением сверкающих искрящихся красок, пасовали их облакам, пока не расцветили все небо. Гусман повернулся к Консепсион:
– Querida, глядя на этот закат, я впервые почувствовал себя верующим.
Консепсион облизала липкие пальцы и вытерла о ситцевое платье.
– А я вот гляжу и вся продрогла.
– Я дам тебе жакет, – сказал Гусман, сунулся в джип и вылез со стеганой курткой.
Консепсион осмотрела ее, пощупала материю и вздохнула:
– Я в ней буду чувствовать себя не в своей тарелке. Лучше возьму пончо.
Доминику Гусману вдруг показалось, что он вообще все делает не так.
– Мы ведь никогда не жили вместе, как муж и жена, так, чтобы все друг с другом делить. Боюсь, у меня не очень-то будет получаться.
Он подумал обо всем, чего никогда не делал: не, ходил вместо нее на рынок или по магазинам, когда она болела, никогда не спрашивал ее мнения, не говоря уж о том, чтобы в чем-то уступить или договориться. Никогда не готовил еду, не рубил дров, не подметал пол.
– Я совсем ничего не знаю, – сказал Гусман.
– Тца, – ответила Консепсион. – Со временем все узнается.
– Жизнь прошла в крупных помыслах, – продолжал Гусман, точно не слыша ее.
– Что ж, у каждого могут появиться умные мысли, – сказала Консепсион. – И у меня есть кой-какие, только я их думаю про себя, а потом оказывается, и другие думают то же самое, а еще у кого-то в головах все наоборот. Я вот немного подумаю и понимаю, что правильные – только маленькие мысли, а всякие там замыслы очень уж большие для какой угодно башки, так что нечего их и заводить. Знаешь, что мне матушка отвечала, когда я спрашивала, например: «Почему Бог допускает, чтобы детки умирали?» Она говорила: «Pregunta a las mariposas» – «Спроси у бабочек», – потому что мы знаем не больше ихнего.
Гусман рассмеялся и привычно почесал шрам на животе.
– А как же тогда жить? – спросил он.
– Нужно дать колибри еще сладкой водички, – сказала Консепсион, водя пальцем за переливчатой птичкой, которая порхала перед лицом, деликатно склевывая с губ крошки бокадильо. – И надо дать ей имя, чтоб ее подзывать. Я покапаю медом на список имен, птичка клюнет и выберет себе имя.
До сих пор казалось, что в селении ни души, если не считать двух собак, бесчисленных курочек и огромной свиньи, которая крепко спала в собственнорыло выкопанном лежбище. Но когда мир уже готов был погрузиться во тьму и Гусман нашаривал фонарик в бардачке джипа, в деревню вошла небольшая процессия индейцев-чола. Они несли на плечах топорики и лопаты, а сопровождали их маленькие усталые мулы, навьюченные здоровенными тюками с дикой гречихой и люцерной.
Индейцы безразлично смотрели на гостей, гуськом проходя мимо, и каждый, поднимая руку, говорил: «Buena'tardes». [94]Гусман по привычке вскинул руку для благословения, но, смутившись, изобразил приветственный взмах.
– Нелегко с этими людьми, – раздался позади него голос, у обладателя которого явно слышался местный выговор. – Слишком много пьют, не моются, работают без продыху, дерутся, не голосуют, и никто не знает, что у них на уме.
Гусман с Консепсион обернулись и увидели одетого в потрепанную сутану крупного смуглого человека с дробовиком в руках. Поповские башмаки порвались, соломенное сомбреро истрепалось по краям.
– Дон Бальзал, – представился он. – Я священник, а это моя небольшая паства. Могу я предложить вам еды? Немного кофе? Вам нужен ночлег? У меня славная хибарка.
– Мы были бы вам весьма признательны, – сказал Гусман. – А то уже смирились с тем, что придется провести ночь на свежем воздухе.
Священник хмыкнул и передернул плечами.
– Смею вас уверить, в хижине будет так же свежо, но зато вас не побеспокоит Ольга. – Заметив удивление гостей, священник показал на свинью. – Это Ольга. Она кормится человеческим дерьмом, потому как больше нечем. Похоже, она довольна, да вот мне ее общество совсем не по душе. Случись так, что ее когда-нибудь съедят, мы тут все перемрем от глистов, если только раньше не загнемся от чего-нибудь другого. Мне уже пять лет не платят жалованья.
Гусман виновато покраснел, но промолчал. Они с Консепсион проследовали за доном Бальзалом в хижину из пальмовых стволов, где их окружила полная темнота – только слышно было, как священник чем-то шебуршит. Вспыхнула спичка, потом вощеный фитиль, который быстро наполнил жилище ядовитым дымом горящего жира. Священник бесцеремонно вынул из гнезда на полке курицу и победоносно достал яйцо.
– Вот и ужин! – объявил он.
Гусман сходил к джипу и вернулся с коробкой продуктов, маленькой походной печкой и бутылкой вина.
– Оставьте все себе, – сказал он тени, которую полагал доном Бальзалом. – Я завтра себе еще куплю.
Дон Бальзал поднял светильник над коробкой и присвистнул.
– Золото, ладан и мирра! – проговорил он. – Пожалуй, вино я оставлю для причастия, мне всегда сомнительно использовать писко и водку.
В неверном свете чадящей плошки и печки Консепсион показала дону Бальзалу, как готовить лепешки из кукурузной муки, яиц и масла. Тот пришел в восторг:
– Senora, благословенна ты, искуснейшая средь жен! Твое умение я передам всем и каждому.
– А почему вы носите с собой дробовик? – спросил вдруг Гусман. – Как-то неожиданно для священника.
Дон Бальзал отвлекся от лепешки:
– Без него никак. Наркобандиты приезжают сюда на джипах и силой увозят крестьянских девушек, а не так давно в Ля Лома пришел отряд религиозных фанатиков и просто стер поселок с лица земли. Что мне, по-вашему, делать? В здешних местах, знаете ли, приходится быть не только священником. Я и учитель, и врач, и армия, и полиция, и ветеринар. Раньше-то здесь в каждой деревне был священник, а теперь я один остался, вот и хожу все время с места на место. Приходится даже коку жевать, как все тут делают, чтоб были силы ходить. Я много раз писал кардиналу.