Скоро ночь, но нам трудно уйти, трудно придумать, какими словами завершить наше пребывание здесь. Мисс Кеттл снова кивала и улыбалась, Квирк молчал, но был серьезен, задумчив и кроток. Мы с Лидией будто бы их родственники, усталые и сонные после визита в деревню к добрым дяде и тете. Вечер для меня прошел в странном, расплывчатом унылом полумраке, будто бы освещенном тусклыми замедленными вспышками фотокамеры. Отдельные снимки сохранились: вот Квирк и Лидия, оба сидят возле стола, друг напротив друга, жена безудержно рыдает, а Квирк, расставив ноги, наклонился к ней, взял ее руки в свои и тихонько покачивает вверх-вниз, словно едет в кабриолете и сжимает поводья; вот мисс Кеттл засмеялась, затем опомнилась, захлопнула рот и виновато поправляет покосившиеся очки; вот голая рука Лили рядом с моей, каждый крохотный волосок поблескивает; вот вечернее солнце золотит сушилку для посуды, играет на ободке бокала; вот моя тарелка с увядшим кружком помидора, помятым листиком салата, размазанным яичным желтком. Вот что запоминается.
Когда нам наконец удалось уехать, наш отъезд положил начало гротескной пародии на семейный отдых, которую мы с Лидией обречены будем исполнять следующие несколько дней. Все собрались у входа, мы с нашими пожитками, Квирк, мисс Кеттл, даже Лили вышла из своего укрытия и тут же отступила в тень холла, угрюмая и надутая, словно избалованная юная актриса, которую поставили на место; так оно и есть, я думаю. Закатное солнце приглушило свет фонарей за нашей спиной. Стекла очков мисс Кеттл на мгновение блеснули, словно монетки на глазах. Квирк в одной рубахе застыл в дверях в позе Пьеро Воблена, не зная, куда девать руки.
— У вас была только одна? — вдруг спросил он меня.
— Кто — одна?
— Дочь.
Передо глазами возник Добряк, он растянул в улыбке тонкие губы, подмигнул мне и пропал.
— Одна, — отозвался я. — Да, одна.
* * *
Порой помощь предлагалась в довольно необычной форме. Может показаться странным, но как раз самые необычные жесты трогали меня сильнее всего, прорываясь сквозь непроницаемые для всего остального покровы горя, словно электрические разряды. Одна из тетушек Лидии, толстокожая усатая старая мегера, которая, как я полагал, всегда меня презирала, вдруг сжала меня в нафталиновых объятиях и сунула в руку кипу банкнот, хрипло проквакав в ухо, что ведь всякое теперь понадобится.Садовник Лидии — я теперь считаю дом у моря и все, что там есть, чужим, — вызвался приготовить цветы на похороны. К нему присоединился хозяин лавки; Лидии пришлось целыми днями составлять благодарственные письма. Ее аптекарь передал нам под прилавком мечту неврастеника, снотворное, такое сильное, что, если брать его обычным порядком, потребуются подписи целой комиссии врачей. Бакалейщик прислал набор консервированных деликатесов. Мы получили массу соболезнующих писем. Пришлось отвечать и на них. Многие пришли от незнакомых людей из мест, о которых мы ничего не слышали, исследовательских институтов, научных фондов, библиотек. Они рисовали портрет человека, в котором я не узнавал свою дочь: «видный исследователь с международной репутацией»; мне следовало серьезнее относиться к тому, что она называла своей работой, я всегда морщился, когда она заговаривала о ней. Всегда считал, что ее изыскания — не более, чем замысловатая забава, вроде составления мозаики из тысячи фрагментов или китайского пасьянса, бестолковое, но увлекательное занятие, успокаивающее ее неистовый разум. Однажды ночью, когда наконец убойным таблеткам мистера Финна удалось свалить нас с ног и мы заснули, кто-то позвонил, но он был совсем пьян, безудержно рыдал, и я лишь понял, что речь идет о Касс, и не успел я до конца проснуться, как неизвестный повесил трубку. Я только сейчас начал сознавать, как плохо знаю свою дочь, то есть знал: теперь придется привыкать к прошедшему времени.
* * *
Во время бесконечного путешествия — в реальности оно длилось лишь с утра до середины дня — горе давило, словно тяжелый рюкзак за спиной. Я представил, будто мы два нищенствующих паломника из Библии, отягченных бременем ноши, прокладываем путь по жаркой и пыльной дороге в бесконечность. Мы оба так вымотались; никогда раньше не уставал настолько, эта усталость жгла нас изнутри, словно осадок ночной пьянки. Я ощущал себя грязным, потным, измученным. Кожа была опухшей и горячей на ощупь, будто не кровь, а кислота бурлила в венах. С оцепеневшим разумом и сердцем я рухнул в узкое самолетное кресло, изнемогая в своей мятой одежде, и желчно смотрел на медленно проплывающий внизу лоскутный ковер земли. Я не находил себе места и без конца коротко судорожно вздыхал и постанывал. Рядом неслышно плакала Лидия, словно по привычке, и тоже вздыхала. Но вот интересно: чувствует ли она тоже, как за этим горем и бесконечными слезами почти неуловимо, но постоянно фонит облегчение? Да, я на самом деле испытывал что-то вроде облегчения. Теперь, когда самое страшное уже случилось, не надо жить в вечном страхе. Так раненый рассудок делает увечные выводы.
Касс выбрала чудесный городок для смерти, мы увидели его за поворотом прибрежного шоссе: неровный амфитеатр из белых, охряных и терракотовых домиков на ступенчатом холме, он мысом рассекал белопенное море густого нездорового синего цвета. Похоже на фотографию в рекламной брошюре, только не так причесано и аккуратно. Считается, что Байрон совершил отсюда один из своих марафонских заплывов и со своей больной ногой добрался до такого же мыса в добрых пяти милях от этого места. В гавани настоящие рыбаки чинили настоящие сети, стояли настоящие бары с шторками из бисера, мужчины в белых рубашках с громким щелканьем и стуком играли в настольные игры, настоящие ragazzi [6]гоняли мяч под сенью пыльных лип на Пьяцца Кавур. Лидия припарковала возле полицейского участка взятый напрокат автомобиль — в аэропорту я понял, что потерял способность водить машину, просто не мог нажимать на педали, переключать передачи, — и мы несколько секунд сидели неподвижно и тупо смотрели на порванный рекламный плакат, где неестественно идеальная юная особа, надув губы, выпячивала полуголую грудь.
— Не могу, — произнесла Лидия мертвым голосом.
Я положил ей руку на запястье, но она устало стряхнула ее. Мы вылезли из машины, распрямляясь осторожно и с трудом, словно единственные выжившие в катастрофе. Площадь выглядела поразительно знакомо — искривленное дерево, белоснежная стена, — и я ощутил, что так уже было. Как водится, пахло рыбой, бензином, пылью и неисправной канализацией. На крыльце полицейского участка нас встретил опрятный человечек в опрятном дорогом костюме. Он был весь миниатюрный. Маленькие усики, удивительно маленькие ножки в сверкающих лакированных туфлях; жгучие черные напомаженные волосы со строгим пробором зачесаны набок. Сочувственно кривя губы, он пожал нам руки и провел внутрь. Здание оказалось нелепо огромным — гулкий прямоугольный храм с колоннами из пористого камня и мраморным, в черно-белую клетку полом. Головы за письменными столами поднялись, темные глаза холодно изучили нас. Человечек спешил впереди, подзывая нас прищелкиванием языка, словно пару скаковых лошадей. Я так никогда и не узнаю, кем он был: начальником полиции, коронером или даже самой Смертью. Он не мог угомониться ни на секунду и даже в морге, когда мы беспомощно стояли у носилок, постоянно двигал шеей, тянулся то к руке Лидии, то к моему локтю, потом быстро отступал, деликатно покашливал в маленький коричневый кулак, согнув указательный палец. Это он отвел меня в сторону, так, чтобы не услышала Лидия, и быстрым шепотом, сипя от смущения, сообщил, что моя дочь была беременна. Больше трех месяцев. Он напыщенным жестом прижал руку к груди: «Ah, signore, mi displace…» [7]
Покрывало откинули. Stella maris [8].Лица нет, его отняли скалы и море. Мы опознали тело по кольцу и маленькому шраму на левой лодыжке, который помнила Лидия. Но я бы узнал ее, мою Марину, даже если бы от нее остались лишь отполированные волнами голые кости.