Когда я вставал с места, то не знал, что мне сказать или сделать, и сейчас, конечно, тоже не очень это понимал, но прикосновение холодной, мягкой, безвольной ладошки Лили вызвало у меня такую исступленную, необъяснимую горечь, что я споткнулся и едва не упал; в мое распахнутое сердце словно капнули чистой, концентрированной кислоты. Добряка, кажется, совсем не удивило мое неожиданное появление. Он не дрогнул, не шелохнулся, просто стоял с задумчивым видом, чуть склонив голову набок, опустив глаза, изогнув красный рот в своей знающейулыбке, будто лакей, который узнан переодетого государя и держит секрет при себе, но не из преданности, а по своим соображениям. Понял ли он, кто я? Не хотелось бы. Лили вздохнула; на лице застыло сосредоточенное, отрешенное выражение лунатика. Я позвал ее, и по телу девочки пробежала слабая дрожь, она судорожно вздохнула и снова замерла. Добряк качнул головой, прищелкнул языком, словно мягко предостерегая. Пусть теперь попробует посмотреть в глаза мне. Я уловил его запах, слабый тухлый скрытый запашок. Кусок брезента у входа за его спиной не опустили до конца, и в длинном узком прорезе виднелась залитая солнцем площадь. Здесь, внутри, воздух цвета хаки был плотным, слегка помятым. Публика в недоумении ждала развязки. Раздались покашливания, несколько сдавленных смешков, кто-то, кажется, задал тихий вопрос, кто-то неразборчиво ответил. Лили стала покачиваться между нами на вытянутых руках. Теперь Добряк взглянул на меня. Да, да, он наверняка знал, кем я был и остаюсь. Я видел свое отражение в его зрачках. Затем, едва заметно пожав плечами, он выпустил руку Лили. Она снова покачнулась, на сей раз вбок, и я обнял ее за плечи, чтобы девочка не упала. Пока я уводил ее со сцены, кто-то свистнул мне в спину и хохотнул, женщина-трубач наклонилась к нам и выдула резкий звук, но без должного энтузиазма. На улице Лили очнулась, щурясь от резкого света. Я вдохнул запах привязанных лошадей и вспомнил мальчика на площади под дождем, верхом на пони. Лили, закрыв лицо рукой, тихо плакала.
— Ну все, — сказал я, — все, все, все…
* * *
Лето не перестает изумлять своим избыточным изобилием. Сейчас вечер, я сижу у своего окошка, подперев кулаком подбородок, смотрю на последние цветы герани, вдыхаю их цитрусовый аромат; в воздухе роится мошкара; на западе огромное солнце погрузилось в нежно-розовое, салатно-зеленое, синее, словно море, небо. Наступили дни собаки, Сириус всходит и заходит вместе с солнцем. В детстве я хорошо знал звезды, мне нравилось повторять их названия звездным речитативом: Венера, Бетельгейзе, Альдебаран, Большая и Малая Медведицы. Как я любил холодный блеск тех огней, их чистоту, отдаленность от нас, наших деяний и всего, что делает с нами жизнь. Там живут умершие. Я верил в это, когда был маленьким. Чайки устроили большой переполох. Что тревожит их? Быть может, они ангелы, сосланные сюда, в наш Ад. В доме тоже суматоха. Слышу что-то похожее на женский вопль. Против воли я узнаю этот крик. Он шел ко мне очень долго, через всю необъятность космоса, словно свет далекой звезды, свет погасшего солнца.
V
С легким шуршанием занавес поднимается, начинается последний акт. Место действия: там же. Время: несколько недель спустя. Я, как и прежде, сижу за своим столом. Впрочем, нет, все уже не как прежде. Герань иссякла, осталось лишь несколько поникших побегов. Солнце теперь освещает сад под другим углом и больше не заглядывает в мое окно. Воздух посвежел, начались ветра, небеса стали синее, целый день в них высятся плотные громады облаков цвета меди и хрома. Но я избегаю смотреть на все это. Просто не могу. Мир стал зияющей раной, я не в силах взглянуть на нее. Воспринимаю все очень медленно, очень осторожно, избегаю резких движений, чтобы внутри себя не потревожить, не разбить запечатанную бутыль, в которой бьется неистовый демон. В доме царит глубокая тишина, тишина больничной палаты. Надолго я здесь не останусь.
Великие трагики ошибаются, в горе нет величия. Горе — серого цвета, с серым запахом и серым вкусом, серый пепел на ощупь. Лидия непроизвольно стала бороться, слепо уклонялась и парировала, словно сцепилась с врагом или пыталась выбить чуму из воздуха. Из нас двоих мне повезло больше; я, если так можно сказать, репетировал заранее и встретил горе со смирением, с неким подобием смирения. Когда я наконец покинул свое убежище тем вечером, после похода в цирк, то застал сцену, почти повторявшую ту, что разыгралась днем раньше — когда приехала Лидия, я увидел ее в холле, и она накричала на меня за то, что не вышел встречать раньше. И вот она снова здесь, в своих лосинах и блузе, рядом босая Лили, все как вчера, и я, кажется, даже держу в пальцах ручку. Волосы Лидии все еще повязаны платком, а блуза на сей раз белая, не красная. Ее лицо… нет, не хочу даже пытаться его описать. Увидев ее, я сразу вспомнил о том, что случилось однажды, когда я гулял с маленькой Касс. Стояло лето, дочь надела белое платье, сшитое из нескольких слоев тонкого воздушного полупрозрачного материала. Мы только вышли на улицу, чтобы куда-то сходить, уже забыл, куда именно, в общем, собирались где-то провести время. День выдался солнечный, дул порывистый ветер, я хорошо помню это, пронзительно кричали чайки, и оснастка лодок в гавани позвякивала, словно яванские колокольчики. По улице шла шумная компания подвыпивших парней, все в жилетах, с пряжками на ремнях, с грозными прическами. Когда они, спотыкаясь, проходили мимо нас, один из них, голубоглазый здоровяк, который сжимал свое запястье, неожиданно обернулся, выбросил ладонь с глубоким порезом от ножа или осколка бутылки, и кровь косой чертой брызнула на платье Касс. Он визгливо заржал, остальные тоже загоготали и отправились дальше, пошатываясь и толкаясь, словно шайка смутьянов-якобинцев. Касс ничего не сказала, только отвела руки в стороны, не спуская глаз с кровавой отметины на белоснежном лифе. И мы молча вернулись домой, она сбегала к себе, быстро переоделась, а потом мы провели день, как и планировали, словно ничего не произошло. Не знаю, что она сделала с белым платьем. Оно исчезло. На вопросы Лидии Касс отказалась отвечать. Я тоже ничего не сказал. Теперь мне кажется, что все это случилось вне времени, то есть не так, как происходят обычные события, с их причинно-следственной связью, но по-иному, в ином измерении, измерении снов или воспоминаний, и случилось это с единственной целью: возникнуть в моей памяти здесь и сейчас, в холле дома моей матери, летним вечером, последним вечером того, что я называл своей жизнью.
Три быстрых шага на негнущихся ногах — и Лидия набросилась на меня, забарабанила кулаками по груди, вплотную приблизив лицо:
— Ты знал! Ныл в кинотеатрах, вернулся в старый дом, видел привидения — ты все знал!
Она уже пыталась царапаться. Я держал ее запястья, вдыхал запах ее слез и соплей и чувствовал кожей лица страшный, обжигающий жар ее горя. До меня донесся низкий звериный вой, я посмотрел через плечо Лидии и увидел, что Лили стоит у входной двери и нечеловечески голосит — должно быть, не Лидию, а крик девочки, крик пораженного горем ребенка, я услышал из комнаты. Лили согнулась, уперлась кулаками в колени, лицо словно помятая маска, она старалась не смотреть на то, как мы с Лидией сцепились. Я с легким раздражением подумал: что это она так страдает, ведь мы с женой, мы, а не эта девочка должны сейчас кричать от боли и горя; может, Лидия напугала ее или, может, ударила? Дверь за спиной Лили раздражающе приоткрыта на фут. Через фрамугу заглядывает вечернее солнце, древний свет, золотой, густой, с пылинками. В дверях кухни появился Квирк со стаканом воды, он поставил его на ладонь и придерживал другой рукой. Без малейшего удивления, почти устало взглянул он на нас с Лидией; мы все еще боролись. Завидев его. Лили мгновенно прекратила выть, и у Лидии заметно поубавилось ярости. Я отпустил ее запястья, и тогда Квирк выступил вперед, аки святой отец, и не просто дал жене стакан — вверил его. словно священный потир. Церковный дух сцены усилила бумажная подставка, на которую Квирк водрузил стакан, белая и хрупкая, словно Гостия. Все это я лихорадочно отмечал про себя, будто на меня возложили задачу вести подробную запись происходящего для занесения в протокол. Им обоим казалось очень важным непременно удержать подставку при вручении стакана, и потребовалась серия сложных па-де-де в исполнении больших пальцев, остальные же четыре изящно стояли на пуантах. Лидия, запрокинув голову, сделала большой глоток, при этом в горле, бледной полноты которого я раньше не замечал, словно ходил вверх-вниз кулак. Утолив жажду, она вернула стакан Квирку, и снова они исполнили танец с подставкой. Лили возле двери принялась всхлипывать, явно готовясь снова завыть, но Квирк резко прикрикнул на нее, словно пастух на собаку, и она торопливо зажала рот ладонью, отчего глаза ее выпучились, и ужаса в них только прибавилось. Боевой запал Лидии иссяк, она стащила с волос платок и подавленно стояла передо мной, опустив голову и прижав растопыренные пальцы ко лбу, у нее был вид человека, который только что избежал катастрофы, хотя мог попасть в самое пекло. Приоткрытая входная дверь по-прежнему раздражала, в ней чувствовалось нечто оскорбительное, будто что-то или кто-то притаился снаружи, дожидаясь момента, чтобы незаметно проскользнуть внутрь.