Когда правит страх или ненависть, разум безмолвствует. А ведь пожелай они хоть чуточку дать себе труд понять то, что происходило в душе Джео Йоша, в сущности, достаточно было бы вернуться к моменту его первого, неожиданного появления на улице Мадзини, у входа в иудейский храм.
Полагаю, что тогда припомнили бы господина лет шестидесяти с жидкой седоватой бородкой и обветренной шеей, который одним из первых остановился под громадой мемориальной плиты, установленной в память о депортированных в Германию феррарских евреях, и привлек внимание присутствующих к ее содержанию («Сто восемьдесят три из четырехсот!» — взволнованно воскликнул он визгливым голоском).
Теперь, когда он, в полном молчании, как и остальные, пронаблюдав за тем, что произошло в последовавшие за этим минуты, локтями растолкал скопившихся людей и бросился на шею к человеку в треухе и звучно расцеловал его в обе щеки, последний, все еще вытянув вперед обнаженные руки, ограничился лишь ледяной фразой: «С этой нелепой бородкой, дорогой дядя Даниэле, тебя почти не узнать». Уже эту фразу с самого начала следовало признать многое объясняющей — отнюдь не только степень родства между этими двумя людьми.
В самом деле:
— С чего вдруг эта борода?
— Уж не думаете ли вы, что борода вам к лицу?
И вот он, скривив рот, критическим взглядом обводит все бороды, различных форм и размеров, которые война, наравне с фальшивыми документами, сделала повсеместно распространенным явлением: всерьез казалось, что он не думал ни о чем другом. Но было ясно, что не столько бороды пришлись ему не по вкусу, сколько остальное, все остальное.
В ближайших окрестностях и внутри дома, до войны принадлежавшего Йошам, на пороге которого дядя и племянник появились в тот же день, разумеется, обреталось немало этих самых бород; и растянувшемуся почти на всю длину тихой улицы Кампофранко приземистому зданию из неоштукатуренного красного кирпича под стройной гибеллинской башней это обстоятельство в немалой степени придавало хмурый, военный вид, ассоциировавшийся, быть может, с прежними владельцами дома, маркизами Дель Сале, у которых Анджело Йош выкупил его в 1910 году за несколько тысяч лир, но уж точно не с ним, торговцем тканями еврейской крови, депортированным в Германию вместе с женой и детьми.
Парадные двери были распахнуты. Перед ними, сидя на ступеньках крыльца с зажатыми между голых колен автоматами или откинувшись на сиденья джипа, стоящего напротив у высокой стены, за которой рос обширный пышно цветущий частный сад, отдыхало с десяток партизан. Еще больше было тех, кто, несмотря на послеполуденную жару, деловито сновал туда-сюда, иногда с пухлыми папками под мышкой, — все как один с энергичными и решительными лицами. Эти люди оживляли бодрой, живой, веселой беготней пространство между полуосвещенной, полузатененной улицей и превращенным в проходную портиком старинного аристократического особняка — в полном созвучии с голосами ласточек, носящихся на бреющем полете над брусчатой мостовой, и с доносящимся через широкие решетки окон первого этажа несмолкаемым стрекотом печатных машинок.
Итак, странная парочка — один худой, высокий, робкий, другой толстый, медлительный, с покрытым испариной лбом — вошла во двор и тотчас обратила на себя внимание присутствующих, в основном вооруженного люда — всех как на подбор длинноволосых бородачей, занимавших в ожидании распоряжений расставленные вдоль боковых стен грубые деревянные лавки. Их обступили, и вот уже Даниэле Йош, очевидно всячески старавшийся продемонстрировать племяннику, что хорошо знаком с местом и с его новыми обитателями, обстоятельно отвечал на все вопросы.
Джео Йош молчал. Он пристально вглядывался в эти окружившие их загорелые, полнокровные лица, словно сквозь бороды, под ними, он думал выведать Бог знает какие тайны, разузнать Бог знает о каких каверзах.
«Э-э, меня-то вы не проведете», — говорила его недоверчивая улыбка.
В какой-то момент, когда его беспокойный взгляд нашел за решеткой, в самом центре примыкающего к дому тесного запущенного садика, знакомую величественную крону магнолии, он на вид успокоился. Но это продлилось недолго, поскольку чуть позже, наверху, в приемной молодого областного секретаря АНПИ [20](того самого, что через пару лет станет самым блестящим депутатом-коммунистом в Италии; столь приятного, учтивого, столь внушающего доверие, что по нему вздыхало немало местных барышень на выданье), Йош-младший снова ухмыльнулся:
— Борода вам, знаете ли, совсем не к лицу.
Именно в этот момент, когда участников беседы, до сих пор, в основном благодаря усилиям дяди Даниэле, не лишенной душевности, — беседы, в ходе которой будущий депутат усиленно пропускал мимо ушей племянниково «вы», настаивая, в свою очередь, на сердечном «ты» сверстников и товарищей если не по партии, то по крайней мере по борьбе за общее дело, — окатило холодом замешательства, стала вдруг ясна причина, по которой Джео Йош явился сюда с визитом (о, если бы при этой сцене присутствовали все те, кто в последующие дни копил на его счет столько бессмысленных подозрений!).
Этот дом, говорил его взгляд, который, перейдя тем временем на машинистку, внезапно стал угрожающим, настолько, что девушка, вздрогнув, тотчас перестала стучать по клавишам, — этот дом, в котором теперь обосновались они, красные, как до них те другие, черные, принадлежит ему, или они об этом позабыли? По какому праву они его себе присвоили? Так что теперь пусть выбирают выражения, что она, прелестная секретарша, что он, симпатичный и мужественный партизанский вожак, столь решительно настроенный — какое бескорыстие! — переделать мир. На что они рассчитывают? Что он согласится, чтобы ему отвели в доме одну комнатушку? Если они рассчитывают на это, готовые, быть может, даже задобрить его, предложив комнату, где они сейчас находятся, — несомненно, лучшую во всех отношениях, несмотря на голые полы, содранный с которых паркет был кем-то пущен на растопку, — в этом случае они глубоко заблуждаются.
С улицы кто-то затянул:
Дует ветер, буря завывает,
Туфли сбиты, но все ж надо идти…
[21] Нет-нет, дом принадлежит ему, пусть они не строят иллюзий. Они должны вернуть его целиком. И как можно скорее.
III
В ожидании того, когда здание на улице Кампофранко возвратится в его полное и безусловное владение, Джео Йош как будто бы удовлетворился одной-единственной комнатой. Одним словом, согласился поселиться пока на правах гостя.
В действительности речь шла не столько о комнате, сколько о подобии чердака, расположенного под крышей возвышающейся над домом зубчатой башни: чтобы попасть туда, следовало сначала преодолеть около сотни ступеней и затем из клетушки, некогда использовавшейся как кладовка, взобраться наверх по источенной червями деревянной лесенке. Первым об этом «временном варианте» разочарованным тоном человека, готового смириться с худшим, заговорил сам Джео. Лучше так, чем ничего, сказал он со вздохом; разумеется, при условии, что он сможет распоряжаться и расположенной под чердаком кладовой, где… Тут он, не закончив фразы, загадочно усмехнулся.
Да вот незадача: как стало вскоре очевидно, с той высоты через широкое окно Джео Йош мог следить за всем, что происходило, с одной стороны, в саду, с другой — на улице Кампофранко. И поскольку он почти не выходил из дома, вероятно часами напролет созерцая расстилавшийся у него под ногами вид на бурую черепицу крыш, огороды и зеленые поля, то скоро тревожная мысль о его постоянном присутствии стала неотвязно преследовать обитателей нижнего этажа. Выходившие в сад погреба дома Йошей со времен Черной бригады были оборудованы под тайные тюрьмы, о которых еще долго после Освобождения продолжали рассказывать мрачные истории. Однако теперь, оказавшись под неусыпным контролем гостя в башне, они, разумеется, больше не могли служить тем целям тайного скорого суда, под которые их в свое время было решено отвести. После того как Джео Йош обосновался на своей наблюдательной вышке, нельзя было жить спокойно ни одной минуты, даже ночью, ибо керосиновая лампа, которую он зажигал с первыми сумерками и не тушил до зари — сквозь стекла виднелось ее слабое мерцание наверху, — заставляла предполагать, что он всегда бодрствует, всегда настороже. Было около двух-трех часов пополуночи в день первого появления Джео на улице Кампофранко, когда Нино Боттекьяри, задержавшийся с работой до этого часа и наконец позволивший себе короткую передышку, выходя из здания, поднял глаза на башню. «Берегитесь!», — предостерегал плывущий в тиши звездной ночи огонек Джео. И, сурово упрекая себя в преступном легкомыслии и мягкости, но уже готовясь, как хороший политик, принять в расчет сложившиеся обстоятельства, будущий депутат со вздохом распахнул дверцу джипа.