— Правда? — спросил я и стал смотреть из дверей, как она старается ровно покрасить ногти. У нее не было навыка, лак все время ложился на кожу.
— Кстати, очень милая женщина. Не знаю, отчего она тебе не понравилась.
— Возможно, — сказал я.
— Она считает, ты настоящий гений. Только беспокоится, что ты не говоришь по-английски, без него сейчас никуда. Еще она попросила, чтобы я стояла с плеткой за твоей спиной, потому что лишь в этом случае ты слушаешься.
— Возможно, — сказал я.
— Никаких возможно, она совершенно права. Надо раздобыть отличную плеточку, — сказала Эстер и подула на ногти, чтобы лак высох побыстрее. — Она сказала, не исключено, что тебя скоро издадут по-французски и, может быть, по-немецки.
— Не верится, — сказал я.
— Очень даже верится, только ты не зазнавайся, — сказала она и хотела поцеловать, но вспомнила, что тогда снова смажется помада. — Что мне надеть?
— Ничего, — сказал я.
— Ну не идти же мне в комбинации. Принесешь черное с кружевными рукавами?
— Не принесу, — сказал я.
— Пожалуйста, нам надо спешить. У меня еще липкие ногти.
— Мы никуда не идем, — сказал я и увидел, как у нее каменеет взгляд.
— Она ждет к девяти, — сказала Эстер, и мы неподвижно уставились друг на друга в зеркало.
— Меня не волнует, до скольких она прождет. Ты не сядешь за один стол с этой женщиной.
— Ну да, — сказала она, и поставила косметичку на полку, и все еще следила за тем, чтобы не смазать лак.
Несколько минут мы сидели не шелохнувшись. Лучше бы зеркало разбилось, лучше бы разорвало в клочья нас обоих, думал я, но ничего не произошло. Стояла гробовая тишина, было даже не слышно, как стучат наши сердца.
— Бесполезно, — сказал я, только для того чтобы прервать это невыносимое затишье. — Полгода, — сказал я, и мы продолжали неподвижно смотреть друг на друга в зеркало.
— Я тебя не спрашивала, — сказала она, потом взяла полотенце и стерла макияж, и лицо у нее было, как у покойника.
— Я собирался рассказать, но побоялся.
— Тогда не рассказывай, — сказала она.
— Да мне, собственно, нечего рассказывать! Я ненавижу эту женщину! Ненавижу, с тех пор, как услышал ее голос. Вот и все!
— Не кричи, — сказала она.
— Меня пол года тошнит от всего этого!
— Понимаю, — сказала она.
— Это ты меня туда отправила! Тебе нужна была эта хренова книжка! Мне она была совершенно не нужна! Мне было нужно, только чтобы ты любила своего писателя!
— Понимаю', — сказала она.
— Не понимаешь! Зачем ты отправляла меня к папашиной подстилке?! Ты должна была знать! Да, ты отлично знала!
— Я не знала, — сказала она.
— Не ври! Это ты хотела! Хотела замарать меня, чтобы я у тебя ничего такого не искал! Я никогда не трахался за загранпаспорт и никого не убивал!
— Понимаю, — сказала она.
— Конечно, понимаешь, ты, убийца! Кто позволяет усыпить своего деда, тот настоящий убийца!
— Да, — сказала она.
— Ты закопала деда, как ублюдка! Чтобы не ухаживать за ним! Я забочусь о своей матери! Чего вылупилась, ты, говно на палочке! Меня ты не замараешь! Сказал тебе, чего вылупилась!
— А теперь уходи, — сказала она, и тогда я ударил ее по лицу, у нее на губе выступила кровь, но она не шевельнулась. Она стояла и смотрела на меня, точно на какой-то металлический предмет в кабинете врача, на плевательницу или на медицинские щипцы, и тогда я выбежал из квартиры.
Ночью кто-то начал колотить во входную дверь. Когда я вышел из комнаты, мама, застыв, как изваяние, стояла в прихожей и сжимала молоток, привязанный за веревочку, который обычно лежал возле вешалки.
— Я запрещаю тебе открывать, — сказала она.
— Уйдите, мама, — сказал я и думал, что Эстер набросится на меня, но она обрушилась на маму.
— Сдохните уже, вы, мразь! Отдайте мне сына! — заорала она и повалила маму на пол. — Подохните, наконец! — рыдала она, и мне едва удалось вырвать молоток у мамы из рук, затем я кое-как разнял их.
— Уведи ее отсюда! Вышвырни ее отсюда немедленно! — орала мама.
— Уйдите в комнату! — сказал я.
— Уведи! Я требую, выкинь ее на улицу!
— Отдайте сына! Отдайте! Я не хочу, чтобы он трахался со старыми суками, вроде вас! Я хочу жить! — рыдала она. Мама сжалась, как кошка перед прыжком, и скрючила пальцы, чтобы выцарапать ей глаза.
— Убирайтесь к себе! — заорал я, затолкал маму в комнату и подпер дверь коленкой. Эстер схватила меня за голову и рухнула на пол.
— Что ты хочешь от меня?! — спросил я.
— Вышвырни ее из моего дома! — орала мама и царапала дверь.
— Если не замолчите, я вас выкину на улицу!
— Вы больные! — рыдала Эстер.
— Прекрати и ступай домой, — сказал я.
— Твоя мама больна, пойми же! — рыдала она, обнимая мои ноги.
— Молчи, — сказал я.
— Несчастная!
— Заткнись! — сказал я. Мама снова начала царапать дверь и все твердила, чтобы я вышвырнул Эстер из дома.
— Напрасно ты ходишь к папашиной подстилке! Ты не свою мать унижаешь, а меня! Только меня ты унижаешь!
— Я только себя унижаю!
— Господи, за что ты хочешь убить меня?!
— Убирайся!
— Ты не понимаешь, что я люблю тебя? Одна я тебя люблю!
— Я сказал заткнись!
— Тебя все ненавидят! Или боятся, или ненавидят! Тебя даже собственная мать ненавидит! Ты даже своей старшей сестре не нужен, ты только мне нужен, как ты не понимаешь?!
— Нечего меня любить! Убирайся отсюда! — заорал я и с трудом вытолкал ее из квартиры. Какое-то время она всхлипывала на лестничной клетке, так скулит побитая собака. Затем наступила тишина.
Когда я пришел к ней на следующий день, я хотел развернуться тут же в дверях, но не смог. Все стены были завешаны страницами моей книги, моими рассказами была обклеена мебель, кафель, и ванна, и зеркало. В страницы из моей книги были завернуты стаканы и дверные ручки, сквозь них тускло просвечивало солнце, и только ведро с обойным клеем одиноко торчало посреди комнаты, да груда обложек валялась рядом. Она спала на кафельном полу в кухне, на ней был какой-то черный шелковый костюм, ее волосы были отрезаны до плеч и перекрашены в тот же блондинистый цвет, что и у мамы.
— Только я, — сказала она, когда я разбудил ее, но ее губы едва шевелились. Пока я звонил санитарам, она встала на колени и срезала хлебным ножом остатки своих роскошных локонов.
— Что вы с ней делали?
— Ничего, — сказал я.
— Попробуйте вспомнить, — сказал он.
— Я хочу пойти к ней, — сказал я.
— Пока я здесь врач, вы не войдете в эту палату.
— Сколько вы хотите? — спросил я.
— У меня огромное желание вышвырнуть вас вон, как мешок дерьма, — сказал он.
— Это будет несложно, — сказал я и встал.
— Сядьте, где сидели, — сказал он. И я подчинился.
— Что вы хотите знать? — спросил я.
— По возможности все.
— Это охренительно много, — сказал я. — Для этого вы росли в слишком приличной семье.
— Избавьте меня от своего грязного юмора.
— Сначала я хочу пойти к ней.
— Бесполезно. Она не может говорить. Поэтому я вынужден спрашивать вас.
— Что вы с ней сделали? — спросил я.
— Мы ничего. А вот вы сделали. Но, к сожалению, я могу защитить ее от вас, только пока она лежит в моем отделении.
— Удивительно, как вам удается, еще толком ничего не спросив, уже все знать. Она не наркоманка, если это вас интересует.
— Меня интересует, как вы жили, — сказал он.
— Как животные, — сказал я. — Вообще-то я люблю ее.
— Не смейте употреблять это слово. Боюсь, у вас нет ни малейшего представления о любви.
— Возможно, — сказал я. — В следующий раз постараюсь выразиться по-другому.
— Как давно вы живете вместе?
— Мы не живем вместе. Я живу с матерью. Кстати, она тоже сошла с ума.
— Что с вашей матерью?
— Пустяки. Она заживо похоронила свою дочь, затем захотела потрахаться с сыном, но у него не встал. С тех пор она заперлась в комнате и пятнадцать лет не выходит на улицу.