— Ты не писатель! Знаешь, кто ты? Ты мясник! Да! Мясник!
— Возможно, мама.
— Ты пишешь свои рассказы чужой кровью!
— Я пишу черными чернилами, мама.
— Это не чернила, это моя кровь!
— Если кровь, то исключительно моя собственная, мама.
— Ты запятнаешь меня!
— Я в жизни никого не запятнал, мама.
— Да, запятнаешь меня моей собственной кровью!
— Молчите, мама!
— Не буду молчать! Убийца! Убийца собственной матери! Запятнаешь!
— Заткнитесь! Заткнитесь и убирайтесь из моей комнаты!
— Ваш чай успел остыть. Могу я предложить вам чай с водкой?
— Лучше с лимоном, — сказал я и внимательно оглядел антикварную мебель, восточные ковры и старинные картины. У нее точно такой же склеп, как у нас, только он не уставлен ворованными декорациями, подумал я и освободил на столе место для рукописи, между жолнайской пепельницей и мессенской чайной чашечкой.
— Думаю, музыка не помешает, — сказала она.
— Музыка — нет, — сказал я.
— Бах?
— Хорошо, — сказал я.
— В тот раз вы ушли немного на взводе.
— У меня был паршивый день.
— Я рада, что это не я обидела вас.
— Вы ничего такого не сказали.
— Ваш чай закипает. Вы правда не хотите ничего туда добавить?
— Нет, — сказал я.
— Кстати, вполне естественно, когда писатель немного на взводе.
— На взводе бывают не только писатели, — сказал я и почувствовал, что начинаю вести себя чуть более развязно, чем нужно в данной ситуации. В конце концов она не виновата, что даже ее запах меня раздражает, думал я. Я тоже многих раздражаю, думал я. Большинство людей раздражает, как я здороваюсь, думал я. Или как я прошу стакан содовой к кофе, думал я.
— Ничего страшного. Талантливому человеку многое простительно.
— Я не считаю, что талант дает человеку право вести себя, как ему вздумается, — сказал я.
— Полагаю, вы немного лукавите.
— Я вполне серьезно, — сказал я.
— Тогда зарежьте себя талантливо.
— Это идея, — сказал я.
— Вы еврей?
— Насколько мне известно, нет, — сказал я ошеломленно, поскольку орать мне это в лицо орали, но спокойно еще никто не спрашивал.
— Я знаю. Я только хотела видеть, какой вы, когда отвлечетесь от своей роли, — сказала она и принесла салфетку, чтобы вытереть с моего пиджака пролитый чай.
— Иногда я очень непосредственно реагирую, — сказал я, мне ужасно хотелось встать и выйти, но я чувствовал, что это будет неприлично, и поэтому положил еще два кубика сахару в остатки чая.
— Именно поэтому вы хороший писатель, — сказала она, затем взяла рукопись, и мы просмотрели текст от начала до конца. Сперва меня раздражало, что она нашла в ней не один десяток ошибок, которые я пропустил, я злился на самого себя, что был не очень внимательным и не убрал повторы, но через какое-то время напряжение спало, словно после несложной операции, которую нет смысла обсуждать с врачами. Эва хотела выбросить два рассказа, я с ней согласился. К третьей чашке чаю я попросил водки, и важные для меня германизмы остались, поскольку без германизмов некоторые пассажи на хрен не нужны, даже если это противоречит законам стилистики, фраза просто потеряет свою энергетику, потом она приготовила какие-то горячие бутерброды, потом я забыл у нее свою перьевую ручку.
— Ну, укусил? — спросила Эстер.
— Ты меня к ней снаряжала. А теперь догадайся, — сказал я.
— Думаешь, я смогу?
— Сейчас я тебя укушу, если не отстанешь.
— Лучше не надо. Я и без тебя истекаю кровью.
— Ты говорила, что они заканчиваются.
— Я тебя обманула. Как раз сегодня хлещет сильнее всего.
— Я запрещу грегорианский календарь. Я хочу, чтобы в месяце было триста шестьдесят пять дней.
— Тебе достаточно подождать двадцать лет. У меня закончится климакс.
— По-моему, ты обманываешь меня. Покажи кровь на простыне, — сказал я, но в следующее мгновение пожалел о сказанном. Ее лицо посерело, словно ее поймали с поличным, затем она молча пошла в ванную, я слышал, как она открывает кран. Я закурил, затем выкурил еще одну. Лучше бы она хлопнула дверью, думал я.
— Я могу войти? — спросил я.
— Конечно, — сказала она. Я вошел, она лежала в ледяной воде, покрытая мурашками. Крохотные пузырьки покрыли ее бедра и затвердевшие лиловые соски. Она смотрела на свое тело, словно на какой-то ненужный предмет, который использовать уже нельзя, а выбросить жалко.
— Иди сюда, — сказал я. Она позволила мне вынуть ее из ванны, я вытер ее и отнес в комнату, но даже под одеялом она дрожала.
— Дай сигарету, — сказала она, я прикурил ей сигарету, но она сломалась у нее в пальцах.
— Ты ведь веришь, что я еще… — сказала она.
— Не верю, — сказал я.
— Я люблю тебя, — сказала она.
— Знаю, — сказал я.
— Тогда почему Бог мучает меня? — сказала она и, вцепившись мне в шею, наконец разрыдалась. — Почему я до сих пор жива? Я не хочу жить! Убейте меня, убейте!
За соседним столиком сидел мужчина лет пятидесяти, с изможденным лицом, в кедах и в клетчатом пиджаке, и уже полчаса читал какую-то книгу довоенного издания. Наконец он отложил книгу, позвал Нолику и заявил, что в пиво угодила муха. Нашлись свидетели, которые утверждали, что он сам кинул муху в кружку, поскольку видели, как он доставал что-то такое из спичечного коробка.
— Тоже мне умник, ступайте в общественную столовую и кидайте там мух в тыквенное рагу, — сказала Нолика, она настояла, чтобы мужчина заплатил. — Одна кружка “Кёбаньского”. Если хотите, можете съесть у меня хоть всех мух, но за пиво вы заплатите, это я гарантирую. — Кто-то сказал, надо позвать полицию, но Нолика отрезала, что здесь полиции не место. Она справится без резиновой дубинки. Словно в подтверждение своих слов, она взяла кружку за ручку и несколько раз шлепнула дном об левую ладонь, словно проверяя на вес, стоит ли бить этим предметом или лучше взять пепельницу.
— Четырнадцать пятьдесят, — сказала она. Мужчина стал рыться в карманах, угрожая, что напишет донос и добьется закрытия этого свинарника. — Вымойте руки, прежде чем уходить, — сказала Йолика и пробила в кассу девять пятьдесят, поскольку знала, он пил пиво на последние.
Не надо было с ним связываться, думал я. Хотя Нолика абсолютно права, думал я. Девять пятьдесят стоит стакан пива, думал я. Пусть не просит кружку, нечего наглеть, думал я. Потом я понял, что я бы на месте Нолики струсил и позволил ему уйти, не заплатив. Это меня разозлило, я допил пиво, потушил сигарету, заплатил, вышел на улицу и доехал на шестом трамвае до Октогона, а оттуда прошел пешком по Андрашши до Оперы. В квартире Эвы Йордан горел свет, я замешкался. Нужно было позвонить и предупредить ее, думал я, в самом деле лучше я приду завтра, думал я. Затем мне показалось, что кто-то следит за мной с балкона и видит, как я стою под окнами и робко переминаюсь с ноги на ногу. Со стороны я, должно быть, просто смешон, подумал я, выдохнул, зашел в подъезд, поднялся по лестнице, снова выдохнул и сделал два коротких звонка.
— Я думала, вы уже купили новую ручку, — сказала она, закрывая за мной дверь. — Вы как раз вовремя. Надеюсь, вы говорите по-французски?
— Не говорю, — сказал я.
— А по-английски?
— Немного, — сказал я.
— Вам надо научиться, — сказала она и представила меня своим гостям. — Они из одного парижского издательства, я рассказываю им о наших новинках. О вашей книге тоже шла речь, — добавила она. И я уселся на тахту, застеленную клетчатым пледом, поскольку в креслах уже сидели французы. Эва ушла на кухню, мы молчали, нам нечего было сказать друг другу. К счастью, через несколько минут Эва вернулась с кувшином холодного чая.
— Это единственный венгерский писатель, который пьет исключительно холодный чай. Но естественно не в этом дело, — сказала она по-английски, чтобы я тоже понял. Я чувствовал себя, как дикий зверь, запертый в клетку, которого кормят печеньем докучные посетители. Мужчины синхронно улыбнулись, затем Эва и гости перешли на французский. Мне ужасно хотелось попросить назад свою ручку, но я чувствовал, что сейчас неуместно. Наконец французы встали, было очевидно, что я не могу пойти с ними, мы пожали друг другу руки и отревуарились, она пошла закрывать дверь, и я услышал, как в прихожей скрипит ключ.