— Если подумать, “Метрополитен” не такое уж плохое место. Но как же ужасно, что ты до сих пор не можешь бегло читать, сынок. Неудивительно, что ты до сих пор не получил аттестата
— Меня срезали на алгебре, мама.
— Ага, но ты же мог подать на апелляцию.
— Я потом подам, мама, — но подавать я не стал. Тому, кто живет в двухместном склепе, юридически зарегистрированном как частная квартира, аттестат зрелости не нужен. Да, мама, было совершенно излишне вдобавок ко всему еще и хоронить дочь. На самом деле, ты уже тогда решила повесить на дверь цепочки. Но прежде ты убрала руку Антония со своего живота и переложила вниз, на нежную вагину печальной Клеопатры.
— Не спрашивай ни о чем. Я тебя очень прошу, не спрашивай ни о чем, — сказала Эстер. Когда Юдит еще жила с нами, я привык не приставать к ней с расспросами. Мы часами гуляли по какой-нибудь пештской набережной до какого-нибудь вида на Буду, и я не спрашивал ни о чем. Ночью я смотрел из окна на машины с западными номерами, а утром не спрашивал ни о чем. Я приносил ей с почты письма без обратного адреса и без марки, и не спрашивал ни о чем. Лишь однажды, перед конкурсом в Белграде, я спросил у нее, почему она плачет. Ночью она репетировала в театре, потому что в том зале акустика была лучше, чем в репетиционных залах музыкального училища. Отгремели бурные аплодисменты, смолкли браво и бис, рабочие сцены вынесли декорации Рима и ушли домой, а мы вдвоем остались. Она на сцене, в полусвете мощностью в шестьдесят ватт. Я в зрительном зале, возле ковчега или скрипичного футляра, на задней стенке которого почти десять лет красовались мои скрижали и Моисей с двумя левыми ногами, сжимающий кнут. На незакрашенном месте, где я так и не написал заповедь не убий, бумага продырявилась, потому что Юдит иногда писала на ней “НО” и потом стирала ластиком, через какое-то время истрепанный тетрадный листок не выдержал подобного обращения.
В тринадцать лет ей впервые пришлось стирать ластиком свои воспоминания. Мама отвела ее на плановый осмотр, и после того, как Юдит удалили миндалины, она неделю не ходила в школу. Потом она стерла из памяти две упаковки эуноктина, которыми ее стошнило от страха. Через три года она стерла из памяти голубого балетного танцора. Стерла товарища актера Рети с семьей, ученого-онколога, учителя гимназии и летчика-истребителя вместе с самолетом, взорвавшимся во время учений. Затем снова товарища Рети, но на этот раз не с семьей, а с нашей мамой, с тех пор ей приходилось стирать маму, ровно четыре раза. Уже тогда Юдит и мама перешли на ты, только я не хотел этого замечать, и, когда актриса Веер сказала дочери, что хотела бы видеть ее в трио, бумага сама порвалась. Теперь Юдит стирала свои воспоминания с фанеры, так она стерла портрет, который художница Агнеш Райман начинала писать с Юдит, а заканчивала уже портретом Ребекки. Мама вообще-то терпеть не могла, когда к нам приходили женщины, но тут решила потерпеть. Думаю, больше всего на свете мама любила мелодраматические сцены, и, когда Юдит сделали промывание желудка, мама приехала в больницу к дочери со стихами Сафо — милая мама, безотрадна жизнь моя, — а я, дурак, верил, что эти три дня Юдит провела на музыкальном фестивале в Шопроне, как будто нельзя было догадаться. И только когда я нашел письмо Юдит, написанное на нотном листе, только тогда наконец понял, что означали ее слова, сказанные на кладбище: “никогда больше не смей сравнивать меня с нашей матерью”.
До поездки в Белград я думал, что лучше ни о чем не спрашивать. Пусть она не врет хотя бы мне. А потом я сидел в третьем ряду и смотрел, как она стоит на сцене в слабом свете лампочки в шестьдесят ватт, и слушал Паганини си минор, выученный для конкурса. Во время исполнения второй части у нее из глаз ручьями текли слезы.
— Ты наверняка выиграешь, — сказал я.
— Знаю, — сказала она.
— И все-таки боишься, — сказал я.
— Очень, — сказала она.
— Ты ведь вернешься, правда? — спросил я.
— Молчи, — сказала она и стояла на сцене так одиноко, словно Бог забыл сотворить для нее мир.
— Так сложилось. Я очень тебя прошу, не спрашивай ни о чем, — сказала Эстер, когда я спросил у нее, почему она так боится врачей, а у меня в это время в кармане лежало направление на гистологический анализ, которое официантка чуть было не выбросила, и я решил отложить расследование. И уже почти год у меня был ключ от квартиры, но я знал только, что она работает на полставки в столичной библиотеке Эрвина Сабо, в ее филиале в шестом районе, и что ничего интересного в ее жизни не происходило, пока я не сказал ей на мосту Свободы: пойдем.
Сначала мне казалось, если нужно, я хоть тысячу лет могу оставаться в неведении, но незаметно в мое сердце прокрался страх, и воображение потихоньку запуталось в его цепкой паутине. Человек, который всю свою сознательную жизнь проработал в районной библиотеке, не занимается любовью так отчаянно. Сперва я подумал, что у нее был отец-педофил, затем — что она работала в кафе “Анна”, где деклассированные, но вполне фешенебельные фрау по вечерам попивали коньяк вместе с классово-чуждыми, но платежеспособными посетителями. Насилие в детстве или проституция — это первое, что может вообразить мозг, отравленный цианистыми подозрениями. Как будто у женщины нет других причин молчать о своем прошлом. Как-то утром я зашел в квартиру, задернул шторы и стал искать. Я знал, что сейчас она на работе и вряд ли вернется скоро. Мой ящик полон картами, нарисованными на клочках бумаги, и никчемными медальончиками, думал я, и по очереди просматривал все чеки. В моем ящике ворохом пылятся мамины письма, адресованные в нигдененаходящиеся гостиницы, думал я. И я не вскрываю их, думал я. Письмо Юдит попало мне в руки по чистой случайности, думал я. У меня правда болела голова, я искал лекарство, думал я. Чертов кварелин, думал я. Но я никогда не подглядывал, думал я. И никогда не буду ни к кому приставать с расспросами, думал я, но мои поиски увенчались полным провалом. Я обнаружил несколько кинопрограмм и уже знакомое заключение врача, складывалось ощущение, будто в мире не существует семейных фотоальбомов, только кабинка для фото на паспорта. Было странно, что никто не фотографировал ее в купальнике, что нет недодержанных темных экспозиций, которые непременно лежат в ящике у каждой женщины. Я перетряс все книги и альбомы, но нигде не нашел даже засушенного цветка. Я по очереди проверил полки в шкафу: трусы и полотенца, чулки и ночные рубашки. Я просмотрел бирки на платьях, изучил, где они были сшиты, обыскал карманы трех сумок и одного зимнего пальто, и чем дальше, тем яростнее я вынимал коробки из встроенного шкафа у нее в прихожей. В одной крем для обуви и щетка, в другой лекарства, в ящике инструменты: молоток, кусачки, лампочка накаливания, но нигде ни одного предмета, какой бы намекал на то, что же случилось когда-то с человеком, которому сейчас почти тридцать лет. Как прошла его жизнь до того, как кто-то на мосту сказал ему: “Пойдем”.
Где-то хлопнула дверь, я кинулся в комнату и растянулся на матрасе, притворившись, что сплю. Скажу, что мама, да, мама кричала всю ночь, думал я. Пришел сюда рано утром, думал я, дома особенно не поспишь, думал я, потом до меня дошло, что это, скорее всего, сосед, Эстер сегодня до двух, значит, у меня еще целый час. И я стал обыскивать ванную, хотя знал ее лучше, чем ванную у себя дома. Я просмотрел все, начиная от стаканчика для полоскания зубов и кончая коробками с тампонами, одного я так и не понял: что же, в сущности, я ищу и, если я что-то найду, что от этого изменится. Смогу ли я позабыть пальцы, которые цепляются за мои лопатки, угрюмый стук пишущей машинки на рассвете, позабыть о страхе, с которым я сжимал ручку двери операционной и уже был готов ворваться, закричать им, прекратите немедленно, поскольку знал, что ей тоже страшно. Не важно: доброкачественная или злокачественная, только не прикасайтесь к ее матке своими резиновыми перчатками и не выбрасывайте ничего в мусорную корзину. Что бы я ни нашел, я буду помнить эхо, задыхающееся среди скал Ирхаш, суровый взгляд смотрительницы Музея изящных искусств и обуглившуюся яичницу, думал я. Внезапно я вспомнил, что одну сумку просмотрел недостаточно внимательно, я вернулся в прихожую и достал черный ридикюль, я извлекал оттуда смятые бумажные носовые платки и использованные автобусные билеты, как вдруг что-то обожгло мне затылок, и я почувствовал, что сгораю со стыда.