А господин актер Уйхейи вынужден целых полчаса раздавать автографы будущим студенткам театральных училищ или костюмершам. Он беседует с ними, хвалит их прически и всегда что-то рассказывает о театре. А потом вдруг он яростно, точно пушечное ядро, пролетает мимо гимназистика, поджидающего мою маму, поскольку даже один многозначительный взгляд несовместим с социалистической моралью. Если правда выяснится, если кое-где узнают кое о чем, это даже хуже, чем диссидентка дочь. Тогда у господина актера появятся шансы, пока не сойдет с ума, пожить в тюрьме на Ваци, или до скончания века в будайской лечебнице для душевнобольных.
— Как возможно, что такой красивый половозрелый мужчина до сих пор не женат, товарищ Уйхейи?
— Я живу только театром, товарищ секретарь парткома.
— Конечно, товарищ Уйхейи. Даже духовенство оказывает посильное сопротивление обету безбрачия. Мужская сущность требует свое. Может, по рюмочке коньяка?
— Спасибо, товарищ секретарь парткома.
— Вы не думаете, что по примеру наших гимназисток вам, наконец, пора завести семью? Или хотя бы недвусмысленный флирт? Легкий роман с молоденькой суфлершей, что-нибудь в этом духе. Поймите, излишнее рвение на работе несколько двусмысленно, товарищ Уйхейи.
— Понимаю, товарищ секретарь парткома.
— Вот и договорились, товарищ Уйхейи. И поверьте, вы можете рассчитывать на нас. Что вы скажете, например, о премии или о кольце на память? Просто чтобы вы не нуждались в этих нескольких сотнях форинтов и без ущерба материальному положению выставили за дверь вашего несовершеннолетнего квартиранта. Молоденький квартирант помешает здоровой половой связи, не правда ли, товарищ Уйхейи?
— Разумеется, товарищ секретарь парткома.
И Кориолан шел домой, как на эшафот. Да, я дерьмо. Дерьмо, дерьмо, дерьмо! — рыдал он. Но я этого не вынесу. Они уничтожат меня, как же ты не понимаешь? Собирай вещи и возвращайся обратно в Сегед! Это не люди. Они хуже паршивой собаки! Да, я бесхребетный, но я не хочу подыхать! Ну что в этом такого стыдного? Убирайся! Собирай чемодан и исчезни! — кричал Кориолан своему шестнадцатилетнему квартиранту, затем он захлопнул дверь и рыдал у гроба мужской любви, он пропустил три спектакля, поскольку осознал, что бесхребетным актерам нет смысла выходить на сцену. Врачам в больнице Корани пришлось зашивать вены на его запястье, чтобы он снова смог сжимать меч.
— Ну, выйдете вы наконец?! — спросила хозяйка и забарабанила в дверь уборной, меня уже полчаса рвало.
— Минуточку, — сказал я и быстро умылся холодной водой.
— Не вздумайте натворить глупостей, — сказала она. — Мне здесь не нужны ни санитары, ни полицейские.
— Меня тошнило, накануне я выпил лишнего.
— Тогда заказывайте не фречч, а пиво, — сказала она и поставила передо мной кружку с Кёбаньским. — Пейте медленно. Есть у вас время?
— Есть, — сказал я.
Я сидел за столиком и медленно пил. Под лестницей, около вешалок, словно вещи в камере хранения, были сложены связки газет, которых хватило бы на небольшой фургон. Здесь не присваивали шифров, каждый посетитель наизусть знал, где лежит “Народное слово”, а где “Телерадионовости”. Каждая стопка была крепко обвязана толстой проволокой, поскольку проволока давит сильнее, чем шпагат, посетители знают, что бумага от этого портится, но хозяйке не говорят: чем тоньше стопка, тем больше места в итоге. Единственное, чего не выносят уважаемые завсегдатаи, это камни между страницами, камни подкладывают, чтобы стопка была тяжелее. Опытный почитатель прессы сразу определит, есть ли в связке камни, для этого ему не нужны весы, человеческая рука определяет массу вернее любого механизма. Опытный почитатель прессы с закрытыми глазами скажет, где связка с “Работницей”, а где стопка с роман-газетой “Ракета”, пусть не пытаются засовывать между страницами камни или осколки фаянса — честь превыше всего. Я не вчера родился, мой милый Карчи. В этой пачке минимум четыре коробки с кремом для обуви. А ну-ка, развяжем — действительно, между восьмым и девятым сентябрьским номерами спрятались четыре коробки с кремом для обуви, наполненные мокрым песком, форменное надувательство. В очереди ворчат, стыд и срам. Двое посетителей уселись в уголке с прошлогодними кроссворд-газетами — делают вид, что листают в свое удовольствие, а сами проверяют, нет ли какого-нибудь утяжелителя между кроссвордами. Скажем, нескольких осколков черепицы, которые могут попасть в конвейер и тем самым причинить вред социалистической бумажной промышленности. Но в “Балканской жемчужине” подобных инцидентов не случалось, возле лестницы аккуратно, словно ткани в дорогом магазине, были сложены исключительно корректные связки газет. В утренней тишине посетители выпивали фречч или рюмку палинки, звенели секунды, начинался день. Людям казалось, лучше спать и не просыпаться, ты был прав, завотделом из префектуры, наша жизнь — одна большая помойка. Но на очереди второй фречч, Нолика включает приемник, по радио “Кошут” передают новости спорта. Жизнь возрождается, и уже не все равно, кто к твоим услугам — Госпожа Кнези из радиопередачи или черви с Нового общественного кладбища. Я поторопился, товарищ начальник, вы ошиблись, вы глубоко заблуждаетесь. Еще один фречч, и после новостей спорта мир снова кипит страстями: матч Фради опять был куплен. Весь этот розыгрыш кубка такой же блеф, что и пятилетний план. Вот Теречика травмировали и получили преимущество, а транспаранты на Национальный стадион проносить нельзя.
Йолика смирилась, что я уже несколько часов сижу в углу и толком ничего не пью. Иногда она меняла пепельницу и один раз принесла соленые орехи.
— В чем дело, вас выгнала жена? — спросила она.
— У меня нет жены, — сказал я.
— Но выглядите вы ровно так, — сказала она и ушла обратно за стойку.
Затем “Южная хроника” кончилась, и Йолика приглушила радио, потому что началась театральномузыкальнаядесятиминутка, Дёрдь Цигань берет интервью у вдовы Кальмана Юхаса из Кечкемета.
— Сегодня исполнилось сто восемнадцать лет со дня той премьеры в Дрездене, выдающийся романтик… — сказал Дёрдь Цигань.
— Какое сегодня число? — спросила Юдит.
— Седьмое, — сказал я.
— Значит, симфония Данте, — сказала Юдит, хотя музыка еще не началась.
— Почему ты не играешь в рулетку? Ты бы каждый день выигрывала торт, — сказал я.
— Если я захочу торт, то пойду в кондитерскую, — сказала Юдит.
— Отлично знаешь, торт ни при чем, просто ты любишь выигрывать, — сказал я.
— Я и так выиграла. Зачем куда-то ходить, — сказала Юдит.
— Великолепно! Поаплодируем вдове Кальмана Юхаса, — сказал Дёрдь Цигань.
— Видишь, не выиграла, — сказал я.
— Кажется, для тебя очень важно, что говорят по радио.
— Терпеть не могу, когда ты делаешь вид, словно тебе все равно.
— Не делаю вид, а правда все равно. Что в этом непонятного?
— Тогда зачем ты, например, играешь на скрипке? То есть почему не только дома? Если тебе совершенно все равно, зачем ты выходишь на сцену?
— Это совсем другое, — сказала Юдит.
— А вот и не другое, — сказал я.
— Слушай, если я играю, это не театральномузыкальнаядесятиминутка, ясно?
— Я заплачу, — сказал я Йолике, но фречч она не посчитала.
Много лет Керепеши было единственным местом в городе, где я верил в зеленую траву и в шуршание листвы под ногами. Где я чувствовал, что природа берет свое. Скалы будайских гор, укрепленные цементом, вид с горы Яноша плюс свежий воздух, или катание на лодке в Городской роще всегда оставляли меня равнодушным. Природа как луна-парк никогда меня не интересовала. Однажды Кориолан повторно перерезал себе вены, но уже со знанием дела, и, когда я услышал: “мы стоим здесь, потрясенные до глубины души” и “причина его скорбного решения навсегда останется покрыта мраком”, я сказал Юдит, пойдем прогуляемся. Мы еле-еле протиснулись сквозь толпу, и, пока пять ораторов бессовестно врали в лицо одному покойнику, я стремился удалиться как можно дальше от той делянки, где собрались актеры.