Если хотите, можете написать об этом, потому что это красиво.
Вот так появилась “Балканская жемчужина”. Той же ночью я сама получила страшную пощечину от родителей, через полгода по телевизору показывали товарищеский матч, и я, не скрывая, болела за румын. Поверьте мне, если вас целовали с жемчужиной во рту, вам сам черт не страшен. Мой муж, например, был венгром до мозга костей, однако на четвертом месяце беременности он колотил меня как Сидорову козу. Пошли осложнения с плодом, в итоге мне вырезали матку, а он получил год условно и затем благополучно выставил меня из квартиры в обнимку с двумя чемоданами и кофеваркой Унипресс, ну да прошлого не вернешь. Словом, я честно написала, что у меня был любовник по имени Перла, но мужчина, который принимал у меня заявление, покачал головой и сказал, не пойдет. Почему? — спросила я. Думаете, лучше было назвать в честь моего бывшего мужа, по милости которого мою матку выбросили на помойку во дворе больницы Яноша? На что он сказал, это другое, вы официально зарегистрировали отношения, если вы укажете в заявлении, что имели связь вне брака, ваше ходатайство наверняка отклонят в отделе. Хотя как частное лицо он понимает, ведь тоже бывал на море. В общем-то, почему бы не назвать романтичный винный погребок “Мангалийская жемчужина”? Поэтому он предлагает: давайте придумаем другое объяснение, естественно вместе, и естественно такое, которое бы не вызывало формальных возражений, но при этом соответствовало реальным фактам. К примеру, напишем, что данным названием мы хотим способствовать поддержанию венгерско-румынской дружбы? Укажем, что этот винный погребок призван служить той же цели, что и набережная Петера Грозы, или гостиница “Бухарест”? Как вы считаете, уважаемая Йолан? — спросил он. Делайте как знаете, сказала я. Значит, я могу написать? — спросил он и заправил чистый лист в пишущую машинку. Говорю вам, я видела около полсотни чиновников, и он единственный отнесся ко мне по-человечески, но мы немногого добились, “Мангалийскую” в итоге пришлось заменить на “Балканскую”, якобы так понятнее.
Сначала я нарисовал голову со сверкающими рогами, потом туловище, и под конец повесил ему на шею две скрижали, хотя они больше походили на двустворчатое окно, открывающееся прямо из его груди. Затем я закрасил фон в черный цвет тушью “Ворон”, одежду покрасил в красный маминым лаком для ногтей, нимб получился неоново-желтым, чтобы свет был ярче, словом, он был почти готов, только скрижали оставались пустыми, я сомневался, колебался, наконец выдохнул и девять раз написал на них карандашом для глаз: НО, НО, НО. Место для не убийосталось пустым, и от этого композиция слегка разваливалась, но я отчего-то чувствовал, что так лучше.
— Как это называется? — спросила Юдит
— Мои каменные скрижали, — сказал я.
— А почему у него скрипка в руке?
— Не знаю. Так я увидел.
— Красиво, только ты нарисовал Моисею две левых ноги. Хотя… Моисею с двумя левыми ногами больше подходит скрипка и сломанный смычок, — сказала она.
— Я хотел нарисовать кнут, но ручка получилась длинная. И две левые ноги тоже не нарочно. Я попробую исправить.
— Не исправляй, мне так больше нравится. Подаришь мне? — спросила она.
— Конечно, только не показывай никому, — сказал я.
— Не буду показывать, я наклею в скрипичный футляр.
Она достала клей для бумаги, намазала оборотную сторону картинки, и оставила немного подсохнуть.
— Давай попросим прощения, — сказал я, потому что мама уже несколько дней с нами не разговаривала.
— Раскаиваешься? — спросила она, разглаживая Моисея ногтем.
— Нет.
— Я тоже. А тогда зачем?
— Если честно, раскаиваюсь. Хотя здорово было, когда она поверила и повезла меня в больницу на такси. Поехала в халате и чуть не забыла надеть на меня носки.
— Ну и почему ты разревелся? Врач бы тоже поверил.
— Не знаю.
— Ты боялся?
— Нет.
— Ты сожалел?
— Нет.
— Из-за другого не ревут.
— Сказала тоже! Ты же ревешь иногда, когда репетируешь.
— Это другое.
— Не другое. Ревел и точка. Давай попросим прощения.
— Я не буду. Сам проси, если хочешь.
— Вместе было бы лучше.
— Я сказала, нет.
— Завтра у нее спектакль.
— И что? У меня тоже концерт в воскресенье.
— Она не пойдет, если до этого мы не попросим прощения.
— Хорошо, проси ты. Я буду стоять рядом, — сказала она.
— Ладно, — сказал я.
— Мы хотим попросить прощения, я больше никогда не буду слепым, — сказал я маме за завтраком.
— Ага, — бросила она, даже не взглянув на меня, и продолжала намазывать маслом свой долбаный бутерброд. — Вечером приезжайте в театр, я пришлю такси.
— В воскресенье у меня концерт, — сказала Юдит.
— С пяти я на репетиции, — сказала мама.
— Он будет в три, — сказала Юдит.
— Тогда ладно, — сказала мама. — Только попроси, чтобы ты не была последней. Эти концерты еще ужаснее, чем родительские собрания. Как ты выносишь столько бездарностей?
— Ну, Гроссман довольно старательный. Только несобранный, — сказала десятилетняя Юдит. Она говорила это “довольно старательный” точно с такой же интонацией, как мама про бездарностей, хотя слова были другими.
— Они тормозят твое развитие. Я договорюсь, чтобы с осени ты ходила в музыкальное училище, — сказала мама.
— Мне бы не хотелось, — сказала Юдит.
— Потом поговорим. Вечером наденьте что-нибудь приличное, к пол седьмого я пришлю такси, — сказала мама, и перед выходом сказала мне, чтобы после спектакля я попросил прощения за тот случай еще и у Чапмана.
По идее я должен ненавидеть театр. Ненавидеть гримерки, пахнущие потом, лабиринты склада декораций, оглушительные аплодисменты после представления и триста пустых стульев в оглушительной тишине через десять минут. Осенний пейзаж, свисающий с колосников и осветительную технику с сенсорным выключателем. Тень мощностью в сто ватт и летний полдень мощностью в тысячу. Суфлерскую будку, похожую на могильную яму, куда двое детей еще поместятся, но толстая уборщица уже никак не влезает. Бутафорские пистолеты, пластмассовые самовары и небьющиеся чайные сервизы. Нейлоновые тоги и солдатские мундиры, пахнущие нафталином. Лакейские ливреи под старину, с биркой швейного завода “Красный богатырь”.
Меня должно тошнить от шума в доме актера, от взглядов, еще не погасших после игры, от драматичных жестов и от плоских каламбуров.
— Полцарства за соль, мой милый Иенеке и, будьте добры, раздобудьте для меня немного хрена к этой сосиске. — А Иенеке кивает, минуточку, господин актер, сперва я принесу госпоже актрисе линейку для свежей статьи.
— Принесете четвертого, Иенеке. До четвертого я запрещаю вам шествовать мимо меня с линейкой.
— Разумеется, госпожа актриса, до тех пор никаких линеек.
— О где же хрен, вот в чем вопрос, Иенеке. Меня ждут. Через две минуты мой выход. Он снова не успеет перекусить, громкоговоритель “Тесла” уже просит господина Ричарда Третьего на сцену.
Я должен гонять гимназисток, они караулят у артистического входа и, пока просят автограф, потихоньку запихивают любовные записочки со стишками в карман Кориолану и надеются, что если не институт, то, по меньшей мере, место в костюмерной им обеспечено. Они репетируют перед зеркалом, как помогут господину актеру Уйхейи набрасывать на плечи плащ, как дадут ему в руки алюминиевый меч, и не подозревают, что Кориолана даже целое женское общежитие оставило бы равнодушным, потому как он мечтает хотя бы помочь набросить плащ прелестному мальчику, который третий день околачивается перед табличкой “Парковка запрещена” и ждет актрису Веер, у него все еще нет бесценного автографа — либо актриса уезжает в шумной компании, либо, в другой раз, золотой мой, сейчас я убегаю. Потому что автограф актрисы Веер надо заслужить. Кто недостаточно настойчив, кто стоит возле выхода только второй или третий раз, тот не заслуживает бисерного почерка актрисы. Естественно, актриса знает, кого сколько можно держать в напряжении. Про этого мальчика, например, она с первого взгляда сказала, что он будет стоять тут хоть месяц; разве он не прелесть?