– Дерево отсырело от дождей, не займется, – ответил кто-то из дружинников.
– Ну и ладно, – передумал Косняч.
Дружина уходила с Брячиславова двора, отягощенная добычей. Сам тысяцкий ничего не взял из полоцкого имения, достаточно было того, что видел. Позади конной рати ехали телеги с ранеными княжими кметями. В хвосте тащились полоняники – ощипанная полоцкая дружина и битые горожане, общим числом более полусотни. Отдельного поруба для них не сыскалось. Не долго думая, затолкали всех в темницу, где ждали княжьего суда душегубы, тати, конокрады и должники.
8
В полуденные часы на Феодосьев монастырь, также прозванный Печерским, спускалось безмолвие. Черноризцы расходились по кельям для отдыха, чтобы на ночной молитве не радовать бесов своей квелостью. Ведь тошно бы стало человеку, если б мог он увидеть, как ухмыляются гнусные бесовские рожи, когда удается им навести на молящегося обильную зевоту либо изнеможение, чтобы заставить подпереть собой стену храма. Или того больше – погрузить в сон, производить в животе у него шумные движения, развлекать его ум усладительными картинами. Много всякого может придумать бес, воюя с человеком, а тем паче с монахом. Потому монастырские ворота от полуденной трапезы до вечерней службы наглухо закрывались и никого не впускали. Мирная, чуткая дрема окутывала обитель. Разве что келарь нарушит тишину, гремя замками клетей, где хранился снедный припас. Да с богадельного двора прилетит плач младенца либо вскрик какого-нибудь несчастного, одержимого бесом или хворью.
Игумен Феодосий никому не позволял нарушать монастырский устав, списанный им с греческого. Положено отдыхать – так и сиди, а не то лежи в своей келье и других чернецов не зазывай для беседы. Сам же Феодосий послабление душе и телу давал не часто, даже спал всегда сидя, а умывался лишь утренней росой, зимой же снегом. И для беседы, если она требовалась чьей-то душе, не выбирал времени.
С утра в монастырь приехал боярин Янь Вышатич, воевода черниговского князя Святослава Ярославича. Отстоял службу, потрапезовал с монахами рыбой и чечевицей. После изъявил желание побеседовать с игуменом в келье о духовном.
– Древние отцы говорили: воин, идя в бой, не заботится о том, будет ли ранен или убит другой, но думает только о своем подвиге, – размеренно лилась негромкая речь Феодосия, – так и монах должен поступать. Но я так не могу. Другой, монах ли, мирской ли, дороже мне меня самого. Потому и монастырь этот я созидаю не для черноризцев лишь, но и для мира, для всей Руси. Всякий может сюда прийти и получить духовное утешение.
– Да и не только духовное, – сказал Янь Вышатич.
– По мере сил наших и молитв помогаем сирым и убогим, – согласился игумен. – Вот ответ на твой вопрос, боярин: я, худой раб Федос, от мира по своей воле скрылся в подземной келье и снова, но уже через принужденье, вышел к миру.
– Через принужденье?
– Если бы я стремился к миру без принужденья, я бы не был монахом. Чернеческое житие таково – всегда и во всем делать себе принужденье.
– Только ли чернеческое должно быть таким? – жадно спросил боярин.
Феодосий внимательно посмотрел на него.
– А ведь я, мнится, знаю, о чем ты спрашиваешь. Только не совсем пойму: ты, боярин, хочешь себя принудить оставить бесплодную жену и взять другую или та, другая, для тебя принужденьем будет, чтобы только детей с ней родить?
– Смеешься ты надо мной, отче, – через силу улыбнулся черниговский воевода.
– А ты и сам над собой смеешься, когда слушаешь лукавые советы и думаешь принять их. Разве это добрые друзья говорят тебе развестись с Марьей, которую ты любишь всей душой? А то и не разводясь, привести в дом наложницу? Каково будет твоей жене, прожившей с тобой всю жизнь, видеть на мужнем ложе молодую девицу? Разве добрый друг не подумал бы прежде об этом?
– Прав ты, Феодосий, нет у меня друзей. – Боярин в тоске опустил голову. – И обо мне тоже никто не подумает.
– Не гневи Бога, Янь Вышатич. Есть кому о тебе думать. Да и Марья твоя любит тебя. Вместе и живите как Господь даст. А дети… – игумен задумался, теребя кипарисовые четки. – Дети по Божьей воле родятся, а не по людскому хотению.
Снаружи кельи возгремел молодой густой голос:
– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас.
– Аминь, – отозвался Феодосий. – Входи, брат Григорий.
Вошедший чернец доставал головой до потолка кельи и еще пригибался. Он был нескладен, кучеряв, с редкой бороденкой, не успевшей по молодости как следует вырасти. Низко поклонившись игумену и отдельно боярину, молвил:
– Из села я, из Мокшани, отче Феодосий. Беда стряслась. Беда и еще полбеды.
– Что ж прибежал? Сам не справишься?
– Не справлюсь, отче.
– Ладно, ступай пока, видишь, гость у меня… Постой-ка. Как ты в монастырь попал, если я велел ворота днем не отпирать?
– Прости, отче, – Григорий пал на колени и ударил лбом в земляной пол, – я через стену перепрыгнул.
– Экий ты безобразник, – пожурил его Феодосий. – Ну да с твоим росточком… Ступай.
Монах принял благословение и скрылся за дверью.
Янь Вышатич посмеивался в бороду, наполовину седую. Настроение его заметно поднялось.
– Что же такого молодого на село посадил, отче игумен?
– Григорий и разумен, и духовен с годами будет. Молодость ему не помеха.
Боярин стал серьезен.
– Тебе, Феодосий, открыто будущее. Что будет с Русью?
Игумен смотрел в крошечное окошко кельи, затянутое бычьим пузырем.
– Отчего спрашиваешь, Янь Вышатич? – повернулся он к боярину, глянул остро.
– Тревожно мне. Князья Владимир и Ярослав на великий киевский стол через кровавые свары с братьями сели. Ярославичи пока в мире живут. А вдруг перессорятся? А сыновья их и внуки? Как полоцкий Всеслав, будут города друг у дружки жечь? Слыхал ты, какой намедни погром в Киеве, на Брячиславовом дворе, учинился? Давеча и знамения были в солнце и в звездах. К добру ли все это?
Феодосий покачал головой, в которой было не так много еще седых волос. Игумен оставался крепок, хотя давно подступала старость.
– Не к добру, боярин. Быть бедам. Как не быть им. Что с Русью будет, спрашиваешь. Так ведь нет ее, настоящей-то Руси.
– Как же нет?! – изумился Янь. – Ведь Иларион-митрополит сказал о ней: не худая и неведомая страна, а ведомая и слышимая всеми четырьмя концами земли! И когда еще сказал – при князе Ярославе!
– Иларион далеко смотрел. Мудрец он был и книжник, разумом в поднебесье летал. Очертания грядущего зрел. Ныне же Русь – тесто сырое. Месить его надо, долго, чтоб взошло как надо. Да не задохнулось в квашне, не скисло и не прогоркло. А то ведь как бывает… Позапрошлым летом рыбаки вытащили неводом из Сетомли утопленного младенца. Страшненький был ребеночек, и рассматривали мы его целый день. Срамные части на лице росли, а прочего не буду тебе и описывать. Опять его в реку бросили, от греха дальше. Тесто-то Божье, а замес бесовский получился, срамной.
– Кто же русское тесто месить будет? – спросил Янь.
– Все. Господними руками все будут – от князя до смердов.
– Какой прок от смердов? – Боярин наморщил высокий открытый лоб. – Они по сю пору в древнем язычестве пребывают. Русь же христианской должна быть.
Феодосий помолчал, четки в его руках водили хоровод.
– Как жив князь Святослав? – вдруг спросил он.
– Слава Богу. Здоров, весел. На ловища ездит. Пирует. Как говаривал князь Владимир, веселие Руси есть пити.
– И волхвы-песнотворцы, Велесовы внуки, на пирах тех поют? Вещий Боян не в княжьем ли тереме приют обрел? Так ли уж одни смерды в поганстве живут? Со смердов-то спрос меньший, чем с князей.
– Неспокойная душа у Святослава, – вздохнул боярин, тоже не любивший песельников, кормившихся при дворе Святослава. – Тоска его гложет, что первее Изяслава не родился и что не совершил великого, как прадед – князь Святослав Игоревич.
– А если б мог, как Иаков у Исава, отобрать первородство, – взял бы?