– Знаешь, какая между нами разница, зануда ты несчастный? Я учусь видеть, а ты учишься продавать. Все на продажу – как с этими птицебабами.
– Ничего подобного. Я исследую тему, которая того заслуживает, а ты вцепилась в свои образы и боишься, как бы их кто не увидел. Вдруг кому-то не понравится? Вдруг кто-то скажет, что ты не настолько хороша, как тебе нужно? А кстати, ту картину с человечком в лабиринте ты довела до ума?
– Да я и не думала ее дописывать, ты, тупица! Для него прогулка так и не кончилась.
– Ага, он все гуляет, а ты все болтаешь языком. Да только кому нужны эти разговорчики, кроме тебя самой?
– Отлично. Ты от меня больше ни звука не услышишь. Нет, только один – как я захлопну за собой твою дверь. Цацкайся дальше со своими гарпиями – я ухожу.
– На веки вечные?
Вместо ответа громыхнула входная дверь.
Но это был еще не конец: на следующий день Ленор мне позвонила, и я повел ее обедать в «Синего слона». Зеленая листва, тихий плеск фонтана и влажность, как в дождевом лесу, подействовали на нас обоих успокоительно. То, что нас разделяло, готово было извергнуться в любой момент, как спящий вулкан. Правда, в тот раз дело обошлось лишь тоненькой струйкой лавы, но сомнений больше не было: этот горный склон – не самое удачное место для пикников.
22. Амариллис без прикрас
Я хотел, чтобы Амариллис была со мной, но ее не было. Я поднялся в студию и уставился на пустой холст, покрытый только теплой размывкой. Потом стал перебирать эскизы, пытаясь отыскать в них ее истинную сущность, без прикрас. Облик ее чем-то смущал меня и в зазорах, и в незазоре: я доверял своим чувствам, знал, что это не галлюцинация, и все-таки невозможно было отделаться от ощущения, что я просто ее вообразил. Со всеми этими непредсказуемыми уходами и появлениями она словно напрочь была лишена той материальной плотности, которой обладают люди, находящиеся именно там, где рассчитываешь их найти, и всегда вовремя.
До сих пор я размышлял лишь о том, чего хочу сам, а о том, чего может хотеть она, кроме спасения от одиночества, даже и не задумывался. А вдруг я ей совсем не нужен, вдруг я – просто средство для достижения какой-то цели, мне неведомой? И вдруг я сам тоже использую ее ради чего-то, о чем и не догадываюсь?
Темнело; я включил лампы дневного света с цветокоррекцией и начал прорабатывать ее лицо в холодных тонах. Я вспоминал, как она выглядела в самом первом зазоре – в ее зазоре, где она была такой измученной и худой. Несмотря на всю ее самоуверенность, подчас даже надменность, я чувствовал, что эта худышка с соломенными волосами на самом деле такова, какой себя представляет: испуганная, полная сомнений, стремящаяся к чему-то такому, чего ей вовек не найти. Это-то истинное лицо и пыталось пробиться сквозь неотразимые чары прерафаэлитской нимфы.
Писалось не хуже, чем накануне удавалось рисовать, то есть куда лучше обычного. В лице, что обретало жизнь на поверхности холста, было все: и движение к краю обрыва, и чудная нездешность, так ясно проглядывающая сквозь туманный покров красоты. Я искал эту настоящую Амариллис так самозабвенно, что потерялся сам: остановившись наконец и очистив палитру и кисти» я уже не мог разобрать, где проходит разделяющая нас граница. «Идея – неотъемлемая принадлежность образа». Сколько раз я повторял эти слова? Сколько раз я городил этот вздор? Образ Амариллис теперь запечатлелся во мне неизгладимо, но какая в ней скрыта идея? Вот она, чаровница, вечно манящая – но куда? И, опять-таки, какая идея скрыта во мне самом? Да полно, так уж ли я хочу это знать…
Как же скоро странное превращается в обыденное! Я был влюблен в женщину, которая отвечала мне взаимностью лишь тогда, когда оба мы спали. Зазор, незазор… А где же реальность? Я вышел на балкон и взглянул на запад. Луна, только накануне миновавшая полнолуние, безмятежно сквозила в обрывках туч. Быть может, Амариллис тоже смотрела на нее в эту минуту. На часах было без двадцати пяти два.
23. Мэн. Или Массачусетс…
Я занялся лентой Мебиуса и, следя за ползунком, огибающим петлю вновь и вновь, удерживал перед мысленным взором изящный, нежный живот Амариллис, украшенный значком инь-ян. Вскоре голова моя раздалась вширь, а затем и вдоль, но на сей раз сошло без тошноты.
Я провалился в зазор и очутился у хопперовской станции «Мобилгаз», на той самой пустынной дороге, летним вечером, в тишине, сотканной из стрекотания сверчков. Было очень свежо, даже прохладно. Вывеска «Мобилгаза» чуть поскрипывала, раскачиваясь на ветру. В лиловом, еще светлеющем небе мелькали летучие мыши. Я подбросил камешек – одна метнулась следом. Одиночество, подумал я, – вот оно, исконное, без прикрас, состояние человека. А прочее – лишь приправа.
Человек у насосов расставлял бочки с бензином штабелями.
– Медленно нынче вечереет, – заметил я.
– Медленно, – отозвался он, – как всегда. А я, видишь, застрял тут: и рад бы в рай, да грехи не пускают.
– А выговор-то у вас английский.
– Эй, дружище, это твой зазор. Вот научишься говорить, как в Мэне или Массачусетсе, глядишь, и я заговорю как положено. Дошло?
– Слушай, приятель, я же, как ты. Американец.
– Что-то не верится. Откуда ты?
– Родился в Пенсильвании.
– А теперь-то откуда?
– Из Лондона.
– Лондон? Английский?
– Да.
– Вот черт.
– Ты что это?
– Дочка у меня ездила в Лондон на экскурсию. Повели их в музей и показали неприбранную постель: простыни грязные, мятые, тампон использованный валяется и резинка. В музее! И это они называют искусством, а?
– Лучше не думай об этом, – посоветовал я. – Думай об Эдварде Хоппере.
– Да я только ради него и торчу в этой дыре! Больше тут никто не останавливается.
Я сочувственно покачал головой:
– А холодновато тут вечерами, да?
– Тоже мне, пожалел! Прямо бальзам на душу пролил! Замерз – так включи обогреватель.
Он покончил с бочками и скрылся из виду.
На дороге замерцало бледное пятно – футболка Амариллис. Она приближалась, и вот я уже смог разглядеть слова:
Мир есть что угодно, что имеет место. [73]
– Это что, Витгенштейн? – осведомился я.
– Нечего меня спрашивать. Это твой зазор, мистер Снультуркоб. – Она поцеловала меня очень основательно, а потом взяла мою руку и засунула себе в джинсы, под панталоны. – К северу и к югу от моей татуировки – все твое, – выдохнула она мне в ухо. – И к востоку, и к западу. И все, что выше, и все, что ниже. Потому что ты – как раз такой зазорник, какой мне и нужен. На тебя и вправду можно положиться.
– Ты уверена, что не просто озвучиваешь мои желания? В смысле, это ведь мой зазор, понимаешь?
– Перестань психовать и поцелуй меня.
Я так и сделал.
– В твоих зазорах я себя чувствую гораздо свободнее, – призналась она, пробираясь рукой мне под рубашку.
– Ничего не имею против.
– Только давай сначала немного пройдемся. Чувствуешь, как сосной пахнет?
– Прямо как оттиснулось в памяти…
– Что?
– Ничего. Это я так, сам с собой…
Мы взялись за руки и зашагали вдоль дороги. Небо мало-помалу темнело; сверчки все верещали; вскрикнула птица; где-то вдалеке ухала сова. Машин не было – ничего на этой темной дороге не было, кроме сосен и сверчков, совы и той другой птицы да вечернего ветра, вот и все. Никаких моих дневных тревог и забот. Ну разве что парочка.
– Я эту дорогу с детства помню, – заговорила Амариллис. – Я будто прохожу сквозь самое себя в то время, когда все вокруг казалось таким огромным, а будущему ни конца ни края. А тебе не кажется, что ты в этом зазоре реальнее, чем наяву?
– Может быть.
– Тебе эта дорога не нравится. Я вижу.
– Да нет, ничего. Нормально.
– А нравится тебе просто гулять со мной вот так – и больше ничего?