За дверью было очень тихо; он жадно вслушивался в эту тишину, содрогаясь от отвращения. Ему нестерпимо хотелось бежать — на улицу, в Иркутск, на Аляску, куда угодно прочь из этого дома. Он закрыл горячее лицо руками. Табу рухнуло; корчась от почти физической боли, он жадно смотрел на то, как в большой комнате, где они каждый вечер садились за круглый стол, пили чай и смотрели программу “Время” — и отец ругал что-то невнятно мычащего Брежнева, а мама сочувственно вздыхала: “Старый больной человек…”, — в большой комнате на старомодном, красном с вытертыми валиками диване отец раздевает чужую женщину, кусает ее грудь, задыхается от вожделения… Он видел его большие безобразные руки, которые мнут и гладят женские ягодицы и живот, его искаженное лицо, безобразные позы и движения… По его лицу струился пот. Его мама, его бледная, худая и старая мама, протягивающая резинового попугая больному ребенку! Его мать!…
…В это мгновение в передней длинно и весело прозвенел звонок. Виктор окаменел. Мысли его, нелепые и бессвязные, замелькали с такой скоростью, что у него закружилась голова. Он застыл на кровати, боясь пошевелиться. Кто это?! И те, — те страшные люди в большой комнате тоже застыли; он понял это, хотя и раньше не слышал от них ни одного звука, — такая мертвая наступила тишина.
Звонок прозвенел еще раз, не так весело, более резко, — долгий, настойчивый, нетерпеливый… Кто-то переступил за дверью с ноги на ногу, звонко цокнув по кафелю каблуком.
Кто это может быть?! Это не мама… господи, конечно это не мама. Мама не носит каблуков.
Наташа?!!
Первым его побуждением было вскочить и отворить дверь; он только вздрогнул и остался лежать неподвижно. Открывать было нельзя. Никак невозможно было открыть — из-за отца, из-за матери, из-за Наташи, из-за него самого. Было страшно за отца: казалось, если отец узнает, что его низкому, нечеловеческому, ужасному делу были свидетели, он не сможет больше жить — не сможет есть, пить, спать, бриться, ходить на работу, — с ним случится что-нибудь страшное. В нем не было ненависти к отцу в эту минуту — всё поглотило ощущение непоправимого несчастья, обрушившегося на них на всех вместе: на мать, на отца, на него, на весь мир… Он мог спасти отца, выйдя к Наташе, — а может быть, это не Наташа?! — и увести ее за собой, — но он не смог бы объяснить, почему они уходят с такой поспешностью, будто в доме его притаилась проказа. А самое главное… самое страшное, если забыть, отбросить, принести в жертву отца, — было для Виктора то, что чужую женщину увидит, о чужой женщине узнает — Наташа, узнает, что его отец изменяет его маме, предпочитает ей какую-то девку — с таким пугающе молодым, таким непристойно нежным, таким уверенным в себе голосом… Его маме, при виде которой у Наташи в глазах появляется скучающее, холодное выражение. Почему-то сейчас он в этом себе признался. Если Наташа узнает — это будет конец; он сможет любить ее только на необитаемом острове, потому что всякий раз, встречая мать и отца, Наташа будет вспоминать сегодняшний день и будет смотреть на маму так, как женщина смотрит на другую — чужую, неприятную ей — женщину, которой изменяет муж, — с насмешкой, превосходством, радостной тайной жалостью… Нет, этого не будет, Наташа чудесная девушка — но всё равно: он будет каждый раз вспоминать и понимать то, что Наташа знает, — а его бедная мать, ничего не подозревая, будет мягко улыбаться и раскладывать по розеткам любимую Наташину клубнику, протертую с сахаром… Нет! Это невозможно. И Наташа не выдержит, любимая, хорошая его Наташа — но ведь она женщина, — и расскажет обо всем своей матери, и эта самодовольная воровка, муж которой вскакивает при одном движении ее выщипанных бровей, словно его ткнули шилом, эта раскормленная туша, обтянутая импортными тряпками и уверенная в своей красоте, будет радостно жирно хихикать про себя — смеяться над его слабой, худой, обманутой матерью…
…Может быть, не Наташа?…
Звонок прозвенел в третий раз — коротко, безнадежно, — и каблуки неохотно и медленно, как будто в последнем, сомневающемся еще ожидании, застучали прочь.
Виктор перевел замершее дыхание и вытер подушкой мокрое лицо. Еще несколько минут прошло в томительной тишине; потом в коридоре послышался слабый шум, торопливые шаги — кто-то почти бежал к входной двери. Стук каблуков принадлежал той женщине; отец шел следом, скрипя паркетом, и что-то приглушенно гудел виноватым голосом.
— Нет, Коля, что ты, — голос женщины громко прозвучал прямо за дверью, Виктору показалось — в его комнате, — и он вздрогнул, услышав, что чужая женщина назвала Колей отца. — Я думала, я с ума сойду! Я ухожу… нет-нет, встретимся в другой раз… У меня внутри всё дрожит!
— Ну что ты, малыш, — уговаривал отец, шелестя чужим плащом — не то отнимая его, не то помогая надеть, — и Виктор тряхнул головой, пытаясь заглушить эти чудовищные слова и эту безвольную, жалкую, умоляющую интонацию; он страдал — и уже терял силы от этого страдания. — Это был почтальон… или звонили по ошибке. Никто не может ко мне прийти!
— А твоя жена?
Твоя жена — мама.
— Жена в Кисловодске, — недовольно сказал отец. — Она звонила вчера вечером.
— Нет-нет, всё равно… я пошла. Всё, Коленька, всё… До завтра.
Открылась и закрылась входная дверь, отец щелкнул замком и тяжело ступая ушел в столовую. Виктор вскочил и одним прыжком бросился к окну. Внизу лежал двор и пыльными желтыми тополями шелестел в открытую форточку. Ему казалось, что он ждет бесконечно долго; он никак не мог понять, куда пропала та женщина, когда она вышла вдруг из-под козырька и быстро пошла по обсаженной шиповником дорожке — стройная, очень молодая — для отца очень молодая, — в красном плаще, с красной сумкой через плечо, с букетом красных гвоздик — вся красная. Отец никогда не приносил домой цветы. Виктор смотрел на нее без ненависти — она тоже была погребена под его огромным несчастьем. Он хотел отойти от окна — еще не зная, что ему делать дальше, — но не успел. Из-под козырька вышла Наташа.
Он вздрогнул так, что чуть не разбил стекло. Наташа не вышла — она вылетела из подъезда и почти побежала прочь; прочь — именно это слово промелькнуло в его голове, когда он увидел, как она бежит. На повороте она подвернула ногу на высоком каблуке и чуть не упала; у нее был какой-то раненый вид. Ничего еще не понимая, он с болью смотрел на нее; он чувствовал, что произошло что-то ужасное, но в паническом страхе остановил, парализовал все свои мысли: инстинкт подсказывал ему, что очень проста разгадка этого беспомощного Наташиного бегства и что эта разгадка обернется для него страшным ударом, — и потому он замер, не отрывая глаз от быстро удаляющейся тонкой, небесно-голубой фигуры, из последних сил заставляя себя не думать ни о чем. Мысли бились о стену, воздвигнутую его испуганной волей, стена дрожала и сыпалась под их нетерпеливыми ударами — и наконец рухнула, в тот же миг ослепив его открывшейся за ней нестерпимо яркой, убийственной картиной.
Наташа звонит в его дверь, звонит три раза — никто ей не открывает, дома никого нет; Наташа остается его ждать, быть может, курит на лестничной клетке… — и в это время, из его квартиры, выходит та женщина! У него вырвался приглушенный крик. Он забыл в этот миг об отце, о матери, о той женщине, — он видел только свою Наташу, неловко бегущую через залитый солнцем, пустынный июльский двор, — Наташу, жертву нечаянного, несправедливого, отвратительного случая, нелепой ошибки, — а он, какой несчастной жертвой оказался он сам! Его разум в бешенстве отталкивал от себя случившуюся катастрофу. Скорее догнать, всё объяснить Наташе! Он как безумный распахнул дверь и выскочил из своей комнаты в коридор — и в конце коридора увидел отца. Отец стоял и смотрел на него с ужасом, который даже не пытался скрыть.
— Т-ты?…
Виктор схватил с вешалки пиджак, на ощупь надевая туфли.
— Я спал, — бормотал он, глядя в сторону в угол, не попадая дрожащими руками в рукава. — Я спал… Прилетел раньше времени… Я очень спешу!