Вскоре в небе над горизонтом тонким лезвием забрезжил сердоликовый луч. Бехайм, пришибленный событиями ночи, неспособный пока слишком пристально думать о своем опасном положении, смотрел, как свет постепенно сгоняет тьму с горбатых синих холмов, складчатых долин с реками, в которых блестками отражались звезды, с городков, где местами россыпью тлеющих угольков горели ранние огни. Он вдыхал запах мокрой травы, пьянящий пряный аромат сосновых игл, горечь дыма, долетавшего от какого-то далекого очага, и, казалось, в этих запахах и том, что он видит, всплывают лица и фигуры из его прошлого, возвращается какая-то все еще живая сущность каждого из них, становится еще живее от ласковых прикосновений того, чем остро напитан воздух этого мига, и они развертываются перед ним, как сказочные видения, проносящиеся перед внутренним взором умирающего, уже не ощущающего страшной боли, причиняемой телу раной или болезнью, но, скорее, плывущего в благословенном нигде между Тайной и концом времен.
Всплыло совсем не то, чего, казалось бы, можно было ожидать, не запоминающиеся события – дни рождения, повышения по службе, всяческие успехи, – а менее значительные, но более яркие и праздничные частицы бытия. Вот он ест рыбное рагу из жестянки на марсельской пристани, перебрасываясь ругательствами с рыбаками; ночует в пещере среди потемневших под солнцем, населенных богами холмов над Коринфом; пьянствует студентом в компании однокашников и ныряет в Сену с моста рано утром, пуская пыль в глаза девчонке; проводит как-то лето с другой девушкой – танцовщицей крошечного семейного цирка, из тех, что колесили по Европе в своих разноцветных кибитках; покупает золотые часы у мальчишки из Реймса – потом выяснилось, что они были без механизма; бродит под Страсбургом и встречает даму, которая приглашает его в гости, кормит ужином, молится над ним целый час, а потом – как бы достигнув достаточной степени очищения – лишает его девственности; слушает старого солдата – теперь повара на постоялом дворе в деревушке под Авиньоном – тот готовит свежую форель с грибами и рассказывает леденящие кровь истории про наполеоновские войны. А вот он встречает женщину – ее только что выпустили из психиатрической лечебницы в Керси, и она утверждает, что идет на свидание с умершим мужем в маленькое кафе недалеко от чрева Парижа; вот наталкивается на группку детей-альбиносов, которых родители обучают искусству общения с потусторонним; беседует со священником-богоборцем, с цыганкой, отказавшейся рассказать ему то, что нагадала на картах, с пьяным дрессировщиком собак, у которого украли его подопечных артистов. Вот борется с верзилой на ярмарке в Ируне, и тот ломает ему руку. Вот он отправляется на петушиные бои в Саламанку, проводит ночь под оливковыми деревьями при свете факелов и выигрывает тысячу песет на черном петухе, у которого под конец внутренности свисают из живота, как бахрома на генеральских эполетах. А вот громада Кельнского собора, где он впервые услышал «Мессию»; забегаловка под Сан-Себастьяном, на двери которой краской выведены таинственные знаки, призванные отпугивать зло, как будто зло – тупая деревенщина, пускающаяся наутек при виде какой-то мазни и нескольких с ошибками нацарапанных латинских слов; речное судно, принадлежавшее молодой вдове, в доме которой все окна с витражами, а стены украшены топорными изображениями святых; портовый кабачок в Кале, где однажды вечером, впервые пробуя после ужина кальвадос, он видел, как десятилетняя девочка протыкала себе щеку стальными иглами за мелочь, которую ей швыряли посетители.
Все эти яркие подробности жизни, его прошлого, вытекали из него, как лиловая вода по канаве, как будто он не был больше для них подходящим сосудом. А на смену им пришло... Что же? Он не смог бы назвать это одним словом, но, видимо, его душой теперь руководил новый кормчий – умелый, холодный и темный, в ком тем не менее пылала почти безумная роковая страсть, столь сильная, что она даже вытеснила его страх перед занимающимся днем. Именно это существо теперь смотрело сквозь его глаза на наполняющийся светом мир, холодно и досадливо разглядывало лужайку, на которой росли тысячелистник и вика, мята и щавель, это его раздражал воздух, напоенный запахами прелой листвы, осеннего леса, это оно равнодушно наблюдало, как солнце раскрашивает горизонт в алый, оранжевый и багровый цвета под галеонами облаков и четко вырисовывает лесистые вершины ближних холмов. И все же он не превратился еще в законченного эгоцентрика, который только и делает, что потакает своим желаниям, чей портрет нарисовал ему Патриарх, ибо в нем сохранилось много и от совести, и от нравственных убеждений, и от всех его старых сильных чувств, и он не считал, что это просто какие-то осколки. Да, он изменился, но в чем-то остался прежним – человеком по фамилии Бехайм. Сознавать это ему было уже не так приятно, как когда-то, но все же он был доволен тем, что метаморфоза не оказалась полной, и еще тем, что у мудрости Патриарха, очевидно, есть свои пределы.
Мир скоро наполнился могучими вибрациями солнца. Бехайм лежал ничком, не желая поднимать голову, чувствуя затылком и плечами волны убийственного тепла, устремив взгляд на замок, закрывавший почти половину неба, – неподвижный и безмолвный, словно серый труп какого-то гигантского животного. Ему мучительно было смотреть на это бледно-голубое небо, качающиеся на ветру листья, на волны, бегущие по траве, и нескончаемую игру света и тени, но прежнего ужаса и отчаянной растерянности теперь не было. Вряд ли он когда-нибудь сможет полюбить свет, но если нужно его терпеть – он будет терпеть. По стеблю кукушкиного цвета прямо перед его глазами пополз черный жук, выставляя напоказ клешни, которые были почти вдвое длиннее его тела, он слепо двигался вверх. Бехайм ощутил странное родство с этой тварью, но когда жук добрался до верхушки и закачался на ней, поворачивая усики из стороны в сторону, ему стало тошно и от вида насекомого, и от того сходства со своим положением, что он в нем увидел, и он щелчком сбил его со стебля.
Вскоре после восхода солнца кто-то вышел из замка. Очень высокая, стройная фигура, в длинной серой юбке и темно-синем платке, покрывавшем голову и плечи и прятавшем в тени лицо. Александра. У Бехайма не было сомнений, что это она, но его озадачило то, как нерешительно она идет к телу, то и дело останавливаясь, бросая быстрые взгляды вверх. Тот, у кого все заранее просчитано, так не ходит. А когда, вместо того чтобы подойти прямо к телу, она описала широкий круг, не обратив на то никакого внимания, и ныряющей походкой стала пробираться сквозь высокую траву, время от времени застывая, всматриваясь в сосновый лес и выкрикивая его имя, он не знал уже, что и думать.
– Мишель! – звала она. – Где ты?
Она метнула взгляд в сторону замка.
– Мишель, черт возьми! – кричала она. – Покажись! У нас нет времени!
Она споткнулась, упала, исчезла в яме, заросшей травой, пошатываясь, поднялась. Платок съехал ей на плечи, открыв рассыпавшиеся золотисто-каштановые волосы, и, прежде чем она натянула его обратно, Бехайм успел увидеть на ее лице выражение малодушного страха. Она стояла не двигаясь – видимо, пыталась взять себя в руки, – и это тоже никак не вязалось с убийцей, который, как он предполагал, должен был чувствовать себя вне стен замка увереннее. Она вела себя так же, как и он, когда впервые очутился на дневном свету. И все же, когда она стала всматриваться туда, где он укрылся, и он понял – она как-то его засекла, может быть, услышала биение его сердца, он встал на колени, изготовившись бежать. Как только она пошла в его сторону, он вскочил на ноги и попятился.
– Ложись, дурачок! – крикнула она. – Заметят ведь!
Она снова запнулась, упала и, не вставая, поползла сквозь высокую траву к нему. В ее плотно сжатых губах и округлившихся глазах застыл ужас. Бехайм все равно продолжал отступать.
– Да что с тобой, дьявол тебя побери? – воскликнула она. – Лежать!
Она опустилась в траве на колени, сверля его снизу вверх злобным взглядом, потом вдруг лицо ее смягчилось, и она протянула руку, будто хотела его приласкать. Он отстранился, попятился еще. Она, явно смущенная, пристально смотрела на него.