„Лика“ — повесть о страстном стремлении к любви и о невозможности одной любовью, только любовью, удовлетвориться. В этом смысле книга эта очень мужская, родственная тому, что отражено в размолвке Вронского с Анной Карениной: Вронский ведь любит Анну, а заставляет ее страдать только потому, что для него жизнь не исчерпывается любовью, как хотела бы Анна. У Бунина Арсеньев перед Ликой виноват, пожалуй, больше. Арсеньев эгоистичен и мало внимателен к любящей его женщине, и кое в чем ее обида основательна. Лика не случайно в прощальном письме желает ему быть счастливым „в новой, уже совсем свободной жизни“. Она чувствует, что свобода ему нужна, по меньшей мере, так же, как ее любовь <…>
Арсеньев путешествует по России (нрзб. одно слово. — А. Б.) то, что он видит в своих странствованиях, передано не „хорошо“ или „удачно“; это передано волшебно. Дело не в стиле, не в блестяще подобранных эпитетах, а в каком-то таком погружении в раскрывающийся перед нами мир, которое неожиданно придает безупречному реализму сказочные, призрачные черты. Приезд в Витебск — волшебен, нельзя иначе сказать: волшебны эти молодые евреи, тихо гуляющие по снежным улицам, и дальше костел с сумрачным многоцветным окном. Нелегко было бы объяснить, почему, но, если кто-нибудь скажет, что это „описание“, следовало бы возмутиться, как возмутился Арсеньев на слова Лики!
А страница о Полоцке, с противопоставлением двух его обликов, выдуманного и действительного! Кстати, для меня эта страница была своего рода ключом к одной из сторон бунинского творчества, к его чувству древней Руси. Давно, кажется, еще до войны, напечатал он в одном из своих сборников длинные стихи о князе Всеславе, стихи, поразившие меня чем-то непостижимо русским, без фальши, без коньков и петушков, унылым, широким, восстанавливающим историю, как сон»:
Что ж теперь, дорогами глухими,
Воровскими в Полоцк убежав,
Что теперь, вдали от мира, в схиме,
Вспоминает темный князь Всеслав?
Только звон твой утренний, София,
Только голос Киева! — Долга
Ночь зимою в Полоцке… Другие
Избы в нем, и церкви, и снега…
«Вот снова у него тот же Полоцк, те же избы, снега и церкви, и опять слова звучат так, будто рука в задумчивости перебирает струны. Читаешь в Париже, с трудом отрываясь от властно всех захвативших теперешних тревог и забот, и вдруг ловишь себя на том, что все забыто и остается только „какой-то темный, дикий, зимний день, какой-то бревенчатый Кремль, с деревянными церквами и черными избами, снежные сугробы, истоптанные конными и пешими в (нрзб. одно слово. — А. Б.) и лаптях“. В этой книге нет разделения между „поэзией“ и „правдой“, в ней одно становится другим» [856] .
Бунин предполагал написать второй том «Жизни Арсеньева», иногда думал об этом даже с некоторым беспокойством. Седьмого сентября 1940 года он отметил в дневнике: «Нынче проснулся с мыслью, которая со сна показалась ужасной: „Жизнь Арсеньева“ может остаться не конченной! Но тотчас с облегчением подумал, что не только „Евгений Онегин“, но не мало и других вещей Пушкина не кончены…» [857] Все же планы продолжения романа так и остались планами, было сделано лишь несколько набросков [858] .
О плане написать продолжение «Жизни Арсеньева» Бунин говорил жене 13 февраля 1929 года:
«Вот молодой человек ездит, все видит, переживает войну, революцию, а затем и большевизм и приходит к тому, что жизнь выше всего, и тянется к небу» [859] .
М. А. Алданов вспоминает: «Не раз убеждали его писать второй том, он всегда отказывался: „Я там писал о давно умерших людях, о навсегда конченных делах. В продолжении надо было бы писать в художественной форме о живых, — разве я могу это сделать?“» [860]
В марте 1933 года в Лондоне вышел английский перевод «Жизни Арсеньева» под заглавием «The Well of Days» («Истоки дней»). Перевел Г. П. Струве в сотрудничестве с английским писателем Хэмишем Майлзом (Hamish Miles), известным своими переводами Андре Моруа и других французских прозаиков. Майлз не знал русского языка и должен был отредактировать перевод Струве [861] .
Бунин отверг кандидатуру переводчика, американца русского происхождения — Max Farrester Eastman, предложенную издательством «Hogarth Press», принадлежавшим известной писательнице Вирджинии Вульф (Woolf) и ее мужу Леонарду, — и просил, чтобы перевод сделал Г. П. Струве, который превосходно знал английский язык, так как некоторое время жил в Англии и учился в Оксфордском университете, с 1932 года состоял лектором Школы Славяноведения при Лондонском университете, куда был принят по рекомендации Бунина.
Для английского издания Бунин вставил в первые же строки слова: «Я, Алексей Александрович Арсеньев, родился полвека тому назад…»
Перевод и книга имели успех. Бунин писал 3 апреля 1933 года Г. П. Струве: «Рад, что хвалят перевод — и книгу…» [862]
Блестяще отозвался о романе и о переводе английский критик и драматург Эдуард Гарнет, автор книг о Тургеневе, Толстом и Чехове. Он писал в газете «The Manchester Guardian» в статье «А Russian genius»:
«Бунин такой замечательный художник, что он вызывает в нас картины бесконечно меняющегося миража времен года в Батурино, земли, полей, неба, садов, сначала изображая чувства задумчивого ребенка, а затем юноши, затерянного в загадочном мучительном „любовном счастье жизни“. В шести строках он может дать целый рой образов. Волшебная свежесть и полнота ощущений и чувств юноши смешиваются всюду с особым поэтическим ощущением пейзажа и глубокой страстной восприимчивости. Это потрясающе, что человек шестидесяти трех лет мог заключать в себе сердце и обладать душой и жизненным пульсом юноши; переводчики Глеб Струве и Гэмиш Майлз совершили чудеса, сделав превосходный перевод. Никакой экзамен для них не был более серьезным. Но теперь они должны снова это подтвердить, переводя „Суходол“» [863] .
«Арсеньев» вышел также в Италии, Швеции и Норвегии. Бунин вел переговоры о французском издании, которое потом и вышло в свет.
Тут уместно вспомнить прекрасные слова К. Г. Паустовского:
«„Жизнь Арсеньева“ — это одно из замечательнейших явлений мировой литературы. К великому счастью, оно в первую очередь принадлежит литературе русской» [864] .
В Париже был С. В. Рахманинов с женой и дочерьми. Девятого мая 1930 года они пригласили Ивана Алексеевича и Веру Николаевну на обед. У Сергея Васильевича Бунины встречались с композитором А. К. Глазуновым, с которым познакомились ранее — 11 сентября 1929 года у художника Сорина. Рахманинов возмущался тем, что в музыке царит модерн. Свой взгляд на музыку сегодняшнего дня он выразил в интервью газете «The New-York Times» (1932, February 25). «Музыка, — сказал он, — должна оказывать „очищающее действие на умы и сердца“, но современная музыка не делает этого… Музыка не может ограничиваться краской и ритмом, она должна раскрывать глубокие чувства» [865] .
Бунины уехали в Грасс. Вскоре прибыли на Ривьеру и Рахманиновы — на неделю. Второго августа 1930 года они явились на «Бельведер». У них был киноаппарат, снимали. В Рахманинове, писала Вера Николаевна, чувствуется «порода» [866] , он мил и благостен. Встречались также 3 августа в Канн на берегу моря и 5-го — за завтраком у Алданова. Рахманинов рассказывал о Толстом. Он приезжал к нему с Шаляпиным в 1900 году. Играл Бетховена. По окончании исполнения Толстой хмурился, сурово молчал — ему не понравилось; сказал: «Нехорошо то, что вы играли» [867] . Это обескуражило Рахманинова. Он, вспоминая этот свой визит к Льву Николаевичу, говорил, что музыку Толстой понимал плохо, что в «Крейцеровой сонате», например, нет того, что он в ней находит [868] . Бунин защищал Толстого, говорил, что его нельзя судить «по нашим обычным меркам, что музыку он понимал, если, умирая, мог сказать: „Единственное, чего жаль, — так это музыки!“» [869]