Об отъезде Вера Николаевна записала: «24 января/6 февраля (пятница) 1920 года. В четыре часа дня мы тронулись в путь. Простившись с хозяином нашим, Евг. Ос. Буковецким, с которым мы прожили полтора года, и с его домоправительницей, мы вышли через парадные двери, давно не отпиравшиеся, и навалили чемоданы на маленькую тележку, которую вез очень старенький, пьяненький человек <…>
Отыскали наш пароход, „Спарту“ (Бунин называет этот пароход в рассказе „Конец“ и в книге „Воспоминания“ (Париж, 1950. С. 225) — „Патрас“. — А. Б.), маленький, не внушивший доверия <…> На пароход еще не пускают. Простояли и мы еще целый час на воздухе, ноги замерзли.
Наконец мы на борту. Наши провожатые втаскивают чемоданы. Ян в ужасе вспоминает, что забыл деньги, запрятанные в газеты. К счастью, газеты он захватил с собой, и в них правда лежало несколько тысяч думскими.
Кондаков и Ян получили крохотную каюту. Нам же, дамам, сказали, что оставили места в одной из дамских кают, но когда мы осмотрелись, оказалось, что места везде уже заняты. Незаметно прошел час. Провожающие должны уходить <…>
Ян попросил разрешения у Кондакова спать мне с ним на верхней койке, Никодим Павлович разрешил. Будет, конечно, очень неудобно, но Ян боится, что в общей зале я еще заражусь <…> Устроившись в каюте, я поднялась в рубку. Там сидят недовольные французы, они возмущаются, что на французском пароходе получили каюты русские.
Когда совсем стемнело, раздалась канонада. К ружейной стрельбе мы привыкли, но ведь это пушка? Поднялась на палубу. „Знатоки“ определили, что стреляют с Николаевской дороги. Неужели это большевики? <….>
25 января/7 февраля.
Пережили самое тяжелое утро в жизни. Из города доносилась все время стрельба. Прибегали люди без вещей с испуганными лицами и вскакивали на пароход, у некоторых были куплены места, у других не было ничего, они даже и не думали „бежать“, но поддались панике, которая царит в городе со вчерашнего вечера…
Прибывшие рассказывают, что стрельба на Софийском спуске уже, что с Херсонской уже нельзя добраться. Хороши бы мы были, если бы нас французы не погрузили вчера. Вероятно, многие останутся из тех, кто должен садиться на пароход сегодня и завтра <…>
Полдень, уже жутко оставаться в гавани, но мы не отчаливаем, все ждем французского консула Вотье. А снаряды уже рвутся вокруг. Стрельба в городе все усиливается и усиливается. Публику уже выгнали с палубы. Все лихорадочно ждут консула, а его все нет и нет. Наконец, в час дня он приезжает на пароход. Сообщает, что английский консул бежал по Ришельевской лестнице в порт. И вот мы отшвартовываемся. Народу такая масса, что повернуться невозможно. Рассказов без конца. Многие бросили увязанные сундуки, только чтобы спасти свою жизнь. Многие по дороге растерялись с родными. Есть совершенно неизвестно зачем прибежавшие на пароход, неизвестно от чего спасавшиеся девицы — только заняли лишние места. У одной девицы тетка не знает, что она на пароходе. Воображаю, что она теперь испытывает, вероятно, думает, что ее подстрелили где-ни-будь на улице <…> Она прибежала в капоте и котиковой шубе <…>
26 января/8 февраля (воскресенье).
Третий день на пароходе <…>
Мы стоим на внешнем рейде. Теперь уже большевики не достанут нас, даже если бы захотели. Но беспокоишься, донельзя, за близких, оставшихся в Одессе. Что ждет их — холод, голод, смерть?»
Днем отъезда Бунин называл «26 января 1920 года». Из дневника Веры Николаевны видно, что, после того как снялись с места и погрузились на пароход, отплыли не сразу, а стояли на рейде. Она пишет:
«27 января/9 февраля (понедельник).
Четвертый день на пароходе. Последний раз увидела русский берег. Заплакала. Тяжелое чувство охватило меня.
Слегка качает. Народу так много, что ночью нельзя пройти в уборную. Спят везде — на столах, под столами, в проходах, на палубе, в автомобилях, словом, везде тела, тела.
Вечером мы выходили на палубу.
Мы в открытом море. Как это путешествие не похоже на прежние <…>
А у нас в кают-компании веселье. Вся молодежь хорошо знакома друг с другом, почти все музыканты, два дня дают представление, поют оперы. Все друг друга называют по имени и отчеству. Здесь певец Федя Рабинович, семья доктора М. с сыновьями <…> Спят все вповалку, некоторые у самых наших дверей.
28 января/10 февраля (вторник).
Пятый день на пароходе.
Качает ужасно. Лежим на одной койке почти сутки. Мучаем друг друга своими ногами. Нас уже четверо. Никодим Павлович попросил Ек. Ник. (Яценко, молодую женщину, его секретаря. — А. Б.) быть при нем, — значит, сердце его стало беспокоить. Она, бедная, — примостилась на коротеньком диванчике. Она удивительно предана ему.
Должны войти в Босфор, но почему-то не входим <….>
За нашей дверью хохот, разговоры — молодежь веселится <…>
29 января/11 февраля (среда).
Шестой день на пароходе.
В Босфор еще не попали. Оказывается, мы сбились с пути. Значит, двадцать четыре часа плаваем по минному полю. Качает очень сильно. Мы уже с Яном ничего не говорим, по глазам понимаем, что дело нешуточное.
30 января/12 февраля (четверг).
Седьмой день на пароходе.
Мы в Босфоре. И все понемногу воскресают. Тридцать шесть часов большинство не вставало с места. А что делалось в трюме, трудно даже вообразить.
Вошли в Босфор только потому, что оказался на пароходе русский капитан <…> И вошли мы первые из четырех пароходов. Наш капитан был все время пьян, вход в Босфор знал плохо. Его напоили, и, когда он заснул, командовать стал наш русский. Мне это приятно.
Понемногу все выползают из кают. Поднимаются на палубу. Умываются. Очередь у нужника. Очередь за красным вином, которым даром угощают французы так же, как и хлебом <…>
31 января/13 февраля (пятница) <…>
Потащили нас по Босфору. В первый раз вижу Стамбул с его минаретами в снегу. Тащимся в Тузлы, где грозят нас купать <….> На Константинополь смотрю безучастно. Ян в каюте, он даже не захотел взглянуть на столь любимый им город.
Выходим в Мраморное море. Покачивает. Тузлы <…>
1/14 февраля.
Все еще на пароходе. В Тузлах нас не спустили. Потащили обратно в город <…>
На пароходе волнение. Многие уже боятся. Пеговы [736] , которые оставили все в Одессе, чувствуют себя плохо, боятся доносов — ведь у них жил Северный (из одесской ЧК).
Бунин писал:
«А в Константинополь мы пришли в ледяные сумерки с пронзительным ветром и снегом, пристали под Стамбулом и тут должны были идти под душ в каменный сарай — для „дезинфекции“. Константинополь был тогда оккупирован союзниками, и мы должны были идти в этот сарай по приказу французского доктора, но я так закричал, что мы с Кондаковым Immortels — „Бессмертные“ (ибо мы с Кондаковым были членами Российской Императорской Академии), что доктор, вместо того чтобы сказать нам: „Но тем лучше, вы, значит, не умрете от этого душа“, сдался и освободил нас от него. Зато нас вместе с нашим жалким беженским имуществом покидали по чьему-то приказанию на громадный, грохочущий камион и помчали за Стамбул, туда, где начинаются так называемые Поля Мертвых, и оставили ночевать в какой-то совершенно пустой руине тоже огромного турецкого дома, и мы спали там на полу в полной тьме, при разбитых окнах, а утром узнали, что руина эта еще недавно была убежищем прокаженных, охраняемая теперь великаном негром, и только к вечеру перебрались в Галату, в помещение уже упраздненного русского консульства, где до отъезда в Софию спали тоже на полу».
События тех дней из жизни Бунина отчасти отразились в рассказе «Конец» [737] .
Из Турции Иван Алексеевич и Вера Николаевна уехали в Болгарию и Сербию.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В ИЗГНАНИИ
Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда; а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову.
Мф. 8, 20