Игорь Северянин посвятил Бунину-поэту замечательное стихотворение, оно вошло в книгу Северянина «Медальоны» (Белград, 1934):
БУНИНУ
В его стихах — веселая капель,
Откосы гор, блестящие слюдою,
И спетая березой молодою
Песнь солнышку. И вешних вод купель.
Прозрачен стих, как северный апрель,
То он бежит проточною водою,
То теплится студеною звездою.
В нем есть какой-то бодрый трезвый хмель.
Уют усадеб в пору листопада.
Благая одиночества отрада.
Ружье. Собака. Серая Ока.
Душа и воздух скованы в кристалле.
Камин. Вино. Перо из мягкой стали.
По отчужденной женщине тоска.
1925 г.
Летом 1927 года, в Грассе, Бунин начал «Жизнь Арсеньева». Работал он много, по выражению Кузнецовой, «убивался над своим „Арсеньевым“» [827] . Бунин и Галина Николаевна, помогавшая переписывать рукопись, говорили о романе «чуть не ежедневно, обсуждая каждую главу, а иногда и некоторые слова и фразы. Иногда, когда он диктует мне, — пишет Кузнецова, — тут же меняем, по обсуждению, то или иное слово. Сейчас он дошел до самого, по его словам, трудного — до юности героя, на которой он предполагал окончить вторую книгу» [828] .
Тридцать первого октября Кузнецова уже перепечатывала первую книгу. Девятого ноября «рукопись сброшюрована, проверена, совсем готова для печати, но И. А. по обыкновению ходит и мучается последними сомнениями: посылать или не посылать? Печатать в январской книжке или не печатать? Но, думаю, исход предрешен, — он пошлет, помучив себя еще несколько дней. По складу его характера он не может работать дальше, не „отвязавшись“ от предыдущего <…> И. А. ни о чем, кроме книги, говорить не может и ходит в сомнамбулическом состоянии» [829] .
И теперь, при писании этой книги, как бывало не однажды прежде, Бунина одолевали сомнения, казалось, что нельзя выразить и малую долю того, что он чувствовал, вспоминая пережитое, — все как будто было так безнадежно!
Седьмого февраля 1928 года, в Грассе, Бунин и Кузнецова «шли по Ниццкой дороге и говорили о второй части „Жизни Арсеньева“. Пройдя довольно далеко, заметили, что ночь хороша, что лунный дым стоит по всей долине и черными столбами подымаются ввысь кипарисы.
Иван Алексеевич говорил:
— Какой поднос получился! Тут и рябчики, и черная икра, и ананасы, и черный хлеб… Что это я наворотил! А как не писать, например, дальше о следующем лете, после моей зимней влюбленности в Анхен? Оно было тоже, пожалуй, удивительнейшим в моей жизни. Я испытывал чувство влюбленности в Сашу Резвую, дочь соседа помещика, красивую девочку с голубыми „волоокими“ глазами. Я решил не спать по ночам, ходить до утра, писать… Я чуть не погубил себе здоровья, не спал почти полтора месяца, но что это было за время! Под моим окном густо рос, цвел в ту пору жасмин, я выпрыгивал прямо в сад, окно было очень высоко над землей; тень от дома лежала далеко по земле, кричали лягушки, иногда на пруду резко вскрикивали испуганные утки — ка-ка-ка-кра! — я выходил в низ сада, смотрел за реку, где стоял на горе ее дом… И так до тех пор, пока не просыпалось все, пока не проезжал водовоз с плещущей бочкой… как не написать всего этого! И нельзя, испортишь…
<…> Весь обратный путь мы говорили о романе, о том, как можно было бы писать его кусками, новым приемом, пытаясь изобразить то состояние мысли, в котором сливаются настоящее и прошедшее, и живешь и в том, и в другом одновременно.
Когда подымались по дороге к нашей вилле, между каменными оградами, по белой от луны тропинке, И. А. сказал:
— Запомни этот разговор и напомни мне потом…» [830] .
«Арсеньева», еще далеко не доведенного до конца, предлагали по окончании издать отдельной книгой. О третьей книге и М. В. Вишняк, и И. И. Фондаминский, редакторы «Современных записок», где печатался роман, «отозвались восторженно, что, — пишет Кузнецова, — кажется, подняло И. А., почти уже подумывающего о том, чтобы покончить с „Арсеньевым“» [831] . Двадцать второго октября 1928 года Иван Алексеевич говорил Кузнецовой:
«Сегодня весь день напряженно думал… В сотый раз говорю — дальше писать нельзя! Жизнь человеческую написать нельзя! Если бы передохнуть год, два, может быть, и смог бы продолжать… а так… нет. Или в четвертую книгу, схематично, вместить всю остальную жизнь. Первые семнадцать лет — три книги, потом сорок лет — в одной — неравномерно… Знаю. Да что делать?» [832]
Чтение статьи Т. И. Полнера о дневниках С. А. Толстой навело Бунина на разговор о том, что жизнь человеческую можно выразить по-настоящему только в дневниках: «И вообще нет ничего лучше дневника. Как ни описывают Софью Андреевну, в дневнике лучше видно. Тут жизнь, как она есть — всего насовано. Нет ничего лучше дневников — все остальное брехня! Разве можно сказать, что такое жизнь? В ней всего намешано… Вот у меня целые десятилетия, которые вспоминать скучно, а ведь были за это время миллионы каких-то мыслей, интересов, планов» [833] .
Тридцать первого июля 1929 года была кончена четвертая книга «Жизни Арсеньева». «Кончив ее, — пишет Кузнецова, — И. А. позвал меня, дал мне прочесть заключительные главы, и потом мы, сидя в саду, разбирали их. Мне кажется, это самое значительное из всего того, что он написал. Как я была счастлива тем, что ему пригодились мои подробные записи о нашем посещении виллы Тенар!» [834] — великого князя Николая Николаевича, смерть которого 6 января 1929 года описывается Буниным в этой книге «Жизни Арсеньева».
Седьмого мая 1940 года Бунин отметил в дневнике: «„Жизнь Арсеньева“ („Истоки дней“) вся написана в Грассе. Начал 22.VI.27. Кончил 17/30.VII.29». И далее он приводит слова, несомненно выражающие настроение, с которым он писал «Жизнь Арсеньева», — впрочем, как и многое другое:
«„Один из тех, которым нет покоя.
От жажды счастья…“
Кажется, похоже на меня, на всю мою жизнь (даже и доныне)» [835] .
Двадцать второго января 1930 года были получены экземпляры отдельного издания «Жизни Арсеньева». Оно состояло из четырех книг. Заключительная часть романа — книга пятая, «Лика», — не была еще написана.
Бунин здесь захватил многое очень широко. С описания народнического кружка в Харькове, в котором молодой Арсеньев «попал в совершенно новый» [836] для него мир, «Жизнь Арсеньева», пишет Кузнецова, «собственно перестает быть романом одной жизни, „интимной“ повестью, и делается картиной жизни России вообще, расширяется до пределов картины национальной. За завтраком И. А. прочел нам эту главу вслух» [837] .
Говорили о том, вспоминает Кузнецова свои беседы с Буниным, как может быть принят «Арсеньев» в писательской среде и критикой. Волноваться по этому поводу были основания. Ведь это совершенно необычный по форме автобиографический роман, не похожий ни на одну из художественных автобиографий русской литературы. «Детство Багрова-внука», «Былое и думы», «Детство, отрочество, юность» и другие, менее крупные произведения этого рода, мало имеют точек соприкосновения с «Жизнью Арсеньева» в жанре, тоне, отличаются и в языке.