На первой лекции, насколько я помню, он разговаривал с нами об истории человечества, о том, что литература сохранила для нас все эпохи, все стремления, все идеи. <…> Он бегло рассказывал о многих эпизодах прошлого, и его выпуклая, точная и все же теплая речь, как бы очевидца всех событий мировой истории, современника упоминавшихся им ученых и писателей, известных нам лишь как имена, знаки чего-то важного, наконец, его рассказ о возможностях воздействия литературы — все это сразу увлекло нас. Брюсов доказывал, что художественное слово — самое могущественное из искусств. Мы не только впервые смогли постигнуть гигантское общественное значение того дела, которому мы пришли учиться, но почувствовали страстное желание знать. В этой лекции Брюсов, как о чем-то личном, говорил о могуществе и сладости познания, о необходимости развития интеллекта человека, его образования. <…>
Сжатость, конкретность, умение отобрать необходимую предельную дозу излагаемого материала были характерными чертами его сообщений. Он понимал все трудности для многих из нас занятий по специальным дисциплинам, когда элементарная грамотность не была еще полностью освоена, когда часть наших товарищей не имела навыков записей лекций, умения конспектировать, не говоря уже об умении систематизировать получаемые знания. <…>
Ограничив свой курс литературы русской поэзией, Брюсов дал законченный компактный очерк литературы XVIII века, объяснил архаизмы и славянизмы Державина, цитируя на память отрывки его стихов, дал нам ряд живых эпизодов деятельности Ломоносова как ученого и поэта. Затем перешел к поэтам пушкинской поры. Ему хотелось поскорее подойти к Пушкину. Он разбирал с нами произведения Батюшкова, Языкова, Вяземского, Баратынского. В Вяземском оттенял остроумие, в Батюшкове, которого называл предтечей Пушкина, — стремление к чистоте русского языка. Отвлекаясь, доказал нам, что Пушкин писал в духе Жуковского, Вяземского — характернее, чем они сами.
Читая эти лекции, Брюсов применялся к насущным требованиям нашей аудитории. Он подчеркивал, например, что Жуковский, которого Пушкин называл «гением перевода», так же как и Пушкин, заботился о пополнении своего образования, работал над отделкой своих произведений.
Брюсов на память приводил слова Жуковского: «Я уверен, что только тот почитает труд тяжелым, кто не знает его; но именно тот его и любит, кто наиболее обременен им». Брюсов улыбался, а нам казалось, последнее он говорил с хитрым удовольствием, как бы это были не слова Жуковского, а его собственные Вообще Брюсов, точно придерживаясь своей программы, не боялся значительно уклоняться в сторону делая это обычно за счет добавочного времени. Так, в ответ на вопрос одного из слушателей в течение двух часов увлекательно излагал нам теорию относительности Эйнштейна. <…>
Другой раз Брюсов обрисовал нам характерную фигуру русского ученого в патриота К. А. Тимирязева и по памяти привел его заявление, сделанное в прошлом (1920 году): «Каждому русскому человеку необходимо определить, где его место — в общих ли рядах Красной армии труда или в избранных рядах тунеядцев и спекулянтов». Это заявление Брюсов произнес с особым полемическим задором, как нечто для себя личное.
Заботясь о выработке у нас четкой дисциплины труда, сам Брюсов показывал пример добросовестности — педантично точно являлся к началу занятий. Лишь один-единственный раз, в жгучую метель, когда остановились трамваи и извозчики не отваживались появляться на стоянках, Брюсов пришел, запорошенный снегом, с опозданием. Отряхнувшись, с мокрыми, густыми, искрящимися бровями, вынул из кармана часы, сам себе укоризненно покачал головой и смутился, — так ему было непривычно и досадно опознание на лекцию. <…> Общение с Брюсовым разрушило в нашем представлении легенды о его суровости. Когда зимой 21 года он приходил к нам в морозы в своей шубе и шапке, как у Гавриила Романовича Державина, дышал на руки, согревая их, мы знали, что нас ожидает интереснейшая беседа с нашим Брюсовым, заботливым учителем, снисходительным к нашей безграмотности. То, что проходилось, должны были знать все. Не могли не знать. Подхлестывало, помимо желания, чувство стыда. Когда слушатель в ответ молчал или напряженно путал, Брюсову становилось не по себе, а от него и всем нам. Брюсов кратко повторял то, чего не мог или поленился усвоить студент.
Сначала мы боялись Брюсова., он появлялся громадами своих знаний, и, случалось, говорили, что из еще непройденного не знаем даже того, что уже было нам известно. Но в оживленной беседе, которую он умел организовать, незаметно подвигая ее вперед репликами, каждый был счастлив вставить свое замечание.
Если Брюсов никуда не спешил, что, правда, бывало редко, или если неожиданно во всем доме гасло электричество что бывало тогда часто, Брюсов предлагал читать стихи. Читал их сам и знал их великое множество, а то, не договорив строфу, предлагал нам вспомнить окончание или самим придумать рифму. Когда же мы смущенно удивлялись, как же мы будем хотя бы одним словом добавлять или изменять строфы Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Брюсов, шутя, напоминал, что «сам сделал попытку обработать и дописать незаконченную поэму Пушкина "Египетские ночи". Написал вопреки старым запретам Достоевского. И опубликовал в 1917 году в альманахе "Стремнины". Критики ругали. Поддержал Алексей Максимович Горький».
Дали свет, и мы неожиданно увидели совсем не хмурые, затаенные глаза Брюсова, а удивительно открытый его взгляд — прямой, доверчивый, справедливый, подтверждающий его большой и честный ум. Брюсов и Адалис вызывали у нас стремление к поискам нового, современного, усиливали требовательность к форме. Начали приучать нас к профессиональному овладению материалом, к ежедневному труду, несмотря ни на что. <…>
Брюсов часто напоминал нам слова Гете: «Без труда нет ничего великого» (ЛН-85. С. 800—824).
Попав на заседание Академии художественных наук <зимой 1922 г.>, я не сразу узнал его. Поэт сидел в шубе, в косматой шапке — как Некрасов на известном портрете, и на фоне мехового воротника белела совершенно седая бородка. Только пронзительные и яркие глаза поэта так же искристо сверкали из-под густых, заметно седеющих бровей.
Брюсов читал доклад «Об изучении стиха». Это был реферат не столько теоретического, сколько скорее методического характера. Речь шла о практических заданиях новейшего стиховедения и путях их разрешения. <…> Стихология Брюсова признана теперь, как известно, во многом спорной, но ему, во всяком случае, нельзя отказать в выработке удобного, практически целесообразного плана «изучения стиха» (Гроссман Л. С. 283, 284).
Большую часть своего времени Брюсов все же отдавал созданному им Высшему литературно-художественному институту [250], которому он придавал такое большое значение в деле организации литературной культуры, в организации литературного таланта пролетарских и крестьянских писателей <…>.
Несмотря на большую нагрузку в разных учреждениях, на литературную работу, которой Брюсов не бросал до самой смерти, он все же читал иногда лекции до восьми недельных часов. Эти лекции привлекали не только студентов всех курсов, но и профессоров (Григорьев М. С. Брюсов в последние годы жизни // Прожектор. 1925. № 3. С. 21).
В 1922 году я как-то заехала с Анатолием Васильевичем <Луначарским> в Наркомпрос, чтобы вместе отправиться на художественную выставку. Занятия в Наркомпросе скоро должны были кончиться, и мне пришлось подождать в кабинете Анатолия Васильевича, пока он подписывал бумаги. <…>
Вдруг в дверях появилась строгая, даже несколько аскетическая фигура Брюсова. Он подошел к столу и передал Луначарскому какие-то бумаги. По пути к столу он поклонился мне несколько чопорно. Анатолий Васильевич углубился в бумаги, время от времени обращаясь с вопросами к Валерию Яковлевичу.