Только по улицам его ходили волки. С виду — настоящие, чистокровные серые. Ленивые, сытые. Не уступавшие людям дороги. А потом Круз увидел, как тянут груженную дровами телегу живые трупы. Страшно изъязвленные, обожженные, обмотанные тряпками или вовсе голые, проткнутые ржавыми штырями, с гниющей кожей. Мальчишка верхом на дровах, регоча, тыкал их палкой с гвоздем. Они даже не вздрагивали.
— Сазон вовсе мясо свое запустил, — сказал Влад укоризненно. — Дождется, пока волки заберут.
Не успел договорить, как на телегу вспрыгнул волк с подпалиной на плече. Повалил мальчишку, выхватил палку, отшвырнул. Встал, рыча.
Из-за кустов выскочили трое, мгновенно выдрали крайний животруп из постромков и, не оттащив даже, принялись пожирать. Животруп закричал — тоненько, по-птичьи.
— Дядя Влад! — закричал Янко. — Опять Штыповы безобразят! Я им сейчас!
И потянул из-за ворота свистульку на ремешке.
— А ну окстись! — одернул Влад. — Штып меня старше, и Сазон тоже, не мне и не тебе по ним свистеть. Пусть дидько разбирается. Штыповы в своем праве.
— Да он же Петрука покалечит!
— Кто, Штып? Да он младенцев через реку носит! Подержит Петрука твоего, чтоб не засвистел ненароком, и отпустит.
— А где Штып? — спросил Последыш ошарашенно.
— Ты че, слепой? — сказал Янко. — Вон, на телеге, с подпалиной который.
Подпаленный Штып спрыгнул с телеги. Подошел лениво к животрупу, уже переставшему дергаться, сунул морду в распоротый живот.
И тут Петрук засвистел. Крузу будто загнали тупое ржавое сверло в уши и принялись медленно, с хохотом поворачивать. Две ноты — одна выше визга, вторая толстая, гнусавая, звук вибрирует, трясется между ними, рассыпается стеклом, острым, крохким. Волки замерли, прижав уши. Спрятали морды меж лап, скрючились, припали к земле.
В этот момент пес Хук, огромная черная животина, раза в полтора больше любого из волков, прыгнул.
Круз не сразу решился оторвать ладони от ушей — такой странной, дикой, удивительной показалась тишина.
Потом Янко вскарабкался на телегу и, деловито размахнувшись, стукнул Петрука в нос.
Дидько обитал не в ратуше и не в тяжелом бетонном утюге прежнего градоначальства, а на краю города, в узком углу у соединения рек, в бывшем гастрономе, чьи обширные витрины украшали куски зеркал и черепа, человечьи и волчьи. Оказался дидько вовсе не старым, не больше пятидесяти, и смотрел на пришлецов как на диковинное зверье из разъезжего цирка. А в особенности на Дана и пса Хука, которого волки опасливо обходили.
Когда насмотрелся, поскреб в бороденке и объявил: «Праздновать будем! Гости у нас! Особые». Народ — вперемешку мужики в домотканом и парни в пятнистом, увешанные оружием, — радостно загомонил и потянулся к выходу, к широким алюминиевым дверям, пробитым посередине ржавым крюком.
— А вы погодьте, — велел Крузу. — Мы погуторим немного, если вы устали не очень. Вы, наверное, и не знаете, как оно у нас?
— Не знаем, — подтвердил Круз.
— Так вот, про дела — оно завтра. А покамест вы правило наше послушайте. Первое: не задирайтесь ни с волками, ни с людьми, и они вас задирать не станут. Но если кто задерется из наших, ты, как старшой, вмешаться можешь. Только ты один. Тогда на крови зла не будет. А второе — свистушечку-то пусть знахарь твой отдаст. Нельзя нам ее в чужие руки отдавать.
— Дан, пожалуйста, отдай, — попросил Круз.
Дан, задумчиво вертевший глиняный свисток, сказал:
— Я отдам. Хотя очень интересная вещица, очень. Любопытно, а на диких волков — я имею в виду настоящих волков — она действует?
— Ты про что, знахарь? — спросил дидько подозрительно. — Наши волки что, не настоящие? С плохой кровью?
— Их крови я не вижу, — сказал Дан. — Но волки, которых я знал в своей юности, такими не были.
— В твоей юности, знахарь, солнце по-другому светило. Тогда, небось, и псы такие водились?
— Водились.
Хук зарычал.
Тотчас же волки, сидевшие по углам зала, подошли и уселись по сторонам.
— Ты псеца-то угомони, — посоветовал дидько, хмурясь. — Серые мои его задерут. Не втроем, так всемером, но задерут. Вообще, ты б подумал, может, расплод оставишь от монстра своего? У нас волчица течная, Кена, чудо, а не баба. Все серые шалеют.
— О делах — завтра, — напомнил Круз.
— Ладно, чего-то я в самом деле… Тут у нас банька есть — хотите в баньку? А после погуляем хорошо, народ рад будет. Про новости из дальних краев расскажете, молодые спляшут… эх, сладость!
Дидько улыбнулся мечтательно. И хлопнул в ладоши.
— Эй, Янко, проводи гостей!
Банька была замечательная: сухая, жаркая, чистая, с отдельной парилкой, где светились багрово круглые гладкие валунки. Веники — дубовые и березовые, отборные, добротные, мяконькие. Круз подумал, что последний раз попал в баню года три тому, у волков с Колы, а до того не парился лет двадцать пять самое малое, а то и тридцать. Здешняя баня напоминала детство. Отца, заботливо прогревающего веник у печного жерла, ухающих мужиков в вязаных шапочках. Странную, захлестывающую дрожь, когда горячий пар струится над кожей. А когда выскочишь под душ, истомленный жаром, накатывает сверху вниз дрожкая, хватающая сердце истома…
Тогда, в девять лет, просился в баню чуть не каждый день. Вымазывался нарочно, и мать, вздыхая, сыпала в ванну порошки и кристаллики. А когда отец, уступив, повел в праздник, через три дня всего после обычной недели, — сладость смены жары и холода вдруг пропала, и парилка показалась унылым, тягостным уроком — терпи, потей, подложив ладони под тощий зад, чтобы не обожгло накаленной доской. Тело не сбросило груз, не открылось.
Теперь от ощущения осталась лишь память. Но хотя бы оживить ее — роскошь в нынешнем мире. На земле победившего счастья мало радости. С годами уходит даже радость убить и выжить.
Круз никогда не умел радоваться сильно. Утоление голода приносило небольшое ровное тепло, утоление похоти, неяркой и мелкой, как чесотка, — спокойный сон. Душа от рождения не прозрела, осталась невнятной, слепоглухонемой. Сделаешь не то — ноет, сделаешь хорошее — будто прислонился к печи после слякотного подворья. Горе не стучалось в нее. Когда отец лежал на столе, маленький и умытый, со свечой в головах, ничего внутри не было, кроме досады и мерзковатой тяжести в животе, как после вчерашнего холодца. И водка, влитая заботой дядьев, чтоб не горевалось, принесла лишь болтливую гадкую муть в рассудке, а после — рвоту.
Радости Круза были рябь в луже — но и горести не глубже. В семнадцать лет он не прыгнул смертно с крыши потому, что жестяной окоемок был ржавым и грязным, лип к рукам. А через час зачитался «Потопом», и все стало как раньше. Так же быстро забывал и боль — только загонял в память, повторяя: не иди туда, не знайся с тем, не хватайся за провод.
Интересно бы опросить выживших стариков: как у них, точно ли так же пусто и мелко? У Дана не так. Он по-настоящему радуется и злится. Но у него великая цель. Вбил в голову, и напролом. Так, наверное, и все время жил, от одного громкого пустословия к другому, не замечая, как великое вихляет задом. Но Дан — псих. Такие мир приговорили, такие его и спасти мечтают.
Михай тоже был из породы глядящих в светлое будущее. Только цель у него всегда была чужая. Душа из одной веры и состояла. Дан с Михаем — как генерал с рядовым. Вот рядовой первым и схватил…
— Старшой, спину-то, давай, — предложил Левый, осклабясь.
— Нет, спасибо. Сами давайте, а я погреюсь, — ответил Круз.
Щенки еще посуетились, погоготали, дуя друг на дружку и шлепая вениками. Наконец заскрипела, грохнула дверь. Круз лег на полку и вытянул ноги, ощутив жгучее колотье под икрами. Закрыл глаза.
И тут дверь заскрипела снова, и ломкий басок Последыша сообщил: «Старшой, тут у нас… ну, в общем… надо, а то мы сами не того».
Круз слез и вышел в мыльню.
Посреди нее стояла голая девка. Сисястая, чистая. Красивая, кабы не лицо — сонное, мутное, правильный кусок розового с отверстиями.