— Ешь пироги, Иван, маменька для тебя старалась, — сказала с веселой шутливостью Вера, пододвигая к сидевшему напротив брату тарелку со вчерашними пирогами. Ольга Семеновна улыбнулась своей сдержанной теплой улыбкой, а Сергей Тимофеевич, только собиравшийся поднести кусок ко рту, расхохотался. Все поняли намек Веры. Иван только что, в этом 1842 году, закончил Петербургское императорское училище правоведения, вернулся в Москву и несколько месяцев как поступил на службу в сенат. В памяти домашних еще свежо, как читалось всесемейно полученное от Ивана из Петербурга письмо, в котором он описывал свой стол — что съедает за день: поутру, в обед и ввечеру — очень умеренно! Реакция на письмо была различной. Мать чуть не плакала, узнав о таком умеренном столе сына, а Сергей Тимофеевич хохотал, считая, что все это не худо и для здоровья, и для приобретения умения себе отказывать и ограничивать себя, о чем он и написал Ивану. Но Константина особенно заинтересовало то, что его брат обходится без пирогов: Аксаков без пирогов! — вот уж эту мысль он никак не мог переварить.
Иван с очками на носу, придававшими ему важный вид, выбрал пирог поменьше и принялся без особой охоты есть, не то что Константин, любивший пироги и разделывавшийся с ними даже за утренним чаем.
За столом заводились разговоры, которые были явно скучноваты для младших Аксаковых, но объединяющим лицом, как всегда, была Вера, которая могла быть одновременно и серьезной с Константином, и назидательной с Иваном, и жизнерадостной с маленькими сестрами. Вера могла вдруг оторваться от серьезного разговора и рассмеяться застольной выходке кого-нибудь из младших. И сейчас она прыснула со смеху, видя, как вертевшаяся на стуле Сонечка стала церемонно потчевать пирогом сидевшую рядом с нею Марихен (так звали в доме Машу), называя ее «друг мой».
Оля, которую привела к столу, поддерживая ее, мать, сидела в кресле. То время, когда она не страдала, было блаженством для нее, болезнь научила ее радоваться этим передышкам. Какое счастье! Как ни вслушивайся в себя — все спокойно, нет противной расклеенности, никакой боли, что-то целебно-устойчивое облегало измученное сознание. И как радостно все вокруг, как хорошо сидеть за этим столом, видеть родные лица, видеть, как щурится, повернув голову к окну, Любенька, и как сияют глаза у Наденьки, как задумался о чем-то своем Костя, кончивший пить чай. Она наслаждалась наступившим облегчением и этим благом жизни, самым обыкновенным, домашним и таким полным.
И все в семье чувствовали эту перемену в ней, и своим особым чувством — мать, начинавшая снова, уже в который раз, надеяться и верить, что Оленька скоро поправится: должно же наступить наконец исцеление? И Сергею Тимофеевичу было легче на душе. Он всегда при болезненных приступах у дочери, сильно встревоженный, скрывая отчаяние, убеждал Ольгу, что она должна терпеливо сносить ниспосланные ей испытания. Под влиянием ли отца или нет, но она кротко переносила страдания, и только в глазах ее таилось что-то израненное.
Покончив с чаем, Иван закурил жуковскую сигару и принялся тут же, за столом, за чтение свежих газет. Ему хотелось бы поговорить о некоторых газетных новостях со старшим братом, ну хотя бы о тех, которые касаются материальных сил, России, но разве его подымешь на такой разговор? Ведь он равнодушен ко всему, что не затрагивает его любимых вопросов. Вот если бы рядом был Гриша (выехавший по делам службы в губернию), у них нашлись бы с ним общие интересы. Недаром они оба воспитывались в одном и том же Петербургском императорском училище правоведения, оба служили в сенате, правда, он, Иван, титулярный советник только недавно, в этом году поступил на службу. Да, с Гришей его, Ивана, связывала наклонность к практической деятельности, стремление к существенной пользе. И маменька разделяла эти мысли, она всегда желала видеть своих сыновей полезными людьми, полезными на службе. Константин же не хотел даже вникнуть в его слова, в то, что он не раз внушал ему: надо обогатиться практическим знанием России. Но странное дело: как он ни спорил с Константином, как ни упрекал его в равнодушии к материальным вопросам, а выходило так, что старший брат все был для него на первом плане.
Просмотрев бегло газеты, Иван, свободный в этот день от службы, занялся своими делами и вскоре, одевшись, отправился по знакомым, желая по обыкновению запастись всякого рода вестями общественными и частными. А Константин, поднявшись наверх, в свой кабинетик, засел за диссертацию о Ломоносове — об этой диссертации знали не только все в доме, но и знакомые Аксаковых, и сам Гоголь, осведомлявшийся иногда в письмах из итальянского далека, как идут дела у Константина Сергеевича.
Сестры разошлись, разбежались по комнатам, кто принялся за рукоделие, кто за чтение, а младшие пошли погулять.
Сергей Тимофеевич занялся почтой. Конечно же первым делом перечитать (уже в который раз) письмо Гоголя. Там есть просьба, чтобы Григорий Сергеевич прислал ему реестр всех сенатских дел за прошлый год с отметкой: между какими лицами завязалось дело и о чем дело. Это, как писал Гоголь, ему очень нужно для второго тома «Мертвых душ». Поручение Николая Васильевича будет выполнено, как только сын приедет домой. А вот письмо от самого Гриши. Письма его хотя и не изумляли, как талантливые послания Ивана, шедшие еще недавно из Петербурга, но более утешали своим спокойствием и благоразумием. Иван говорил о себе, что благоразумие наполняет его свинцом и сердце не бьется, как у двадцатилетнего, но часто поступал как дитя, мог уехать больным, не жалея ни себя, ни отца с матерью, да и в письмах столько еще ребяческого. За Гришу было спокойнее, хотя задатки у него гораздо более страстные, чем у его братьев, недаром он весь, как вылитый, в дедушку — и обличьем и обычьем. Сергею Тимофеевичу вспомнилось, как он отвозил шестнадцатилетнего Гришу в Петербург для поступления в учебное заведение. Нелегко было решиться на эту жертву — оставить сына одного, без семьи в немилой сердцу северной столице, но он, отец, был убежден, что дети его связаны такими крепкими узами семейной любви, что можно было не бояться вредного влияния. Только уже покидая Петербург, узнал он всю силу Гришиной любви к нему, отцу, и семейству. Никогда не забыть, с какой любовью и тоской смотрел сын на него в минуту разлуки. Он дал слово отцу — при первой же вспыльчивости вспомнить об отце и матери.
И он сдержал свое слово. Спустя некоторое время один из петербургских знакомых Аксаковых привез письмо Гриши, которое он, Сергей Тимофеевич, жадно прочитал, не показывая его Ольге Семеновне. Опасаясь, что до семьи могут дойти ложные слухи о случившемся и встревожить родных, Гриша подробно рассказал в письме о том, что произошло с ним. Дело было в следующем. К одному из воспитанников приехали мать и сестры, над которыми неприлично посмеялись некоторые учащиеся. Гулявшие тут же в саду Гриша и двое его товарищей не только не участвовали в дурной выходке воспитанников, но даже старались их остановить. Когда эта история стала известна директору, то, не разбирая ни правого, ни виноватого, он наказал весь класс, кроме Гриши. Сын не мог с этим смириться! Он явился к директору и сказал ему, что если наказаны все и даже те два его товарища, с которыми он ходил вместе и которые, как и он, не участвовали ни в чем, то он просит, чтобы наказали и его, как всех.
Вместо того чтобы понять благородный порыв молодого человека, директор вознегодовал: это бунт, вольнодумство! И пригрозил даже солдатством на Кавказе. Горячая волна захлестнула Гришу, все в нем помутилось, он уже не помнил себя и невесть что мог сделать в эту минуту, но мгновенно мысль об отце и матери озарила его, и он опамятовался. Только взгляд его был таков, что директор не выдержал и убежал. Всему дальнейшему Гриша повиновался беспрекословно: и когда его, приведя в больницу, посадили там в отдельную комнату под арест; и когда заставили просить прощения у директора. Он думал теперь уже не о себе, а об отце и матери. Чего стоило ему переломить себя, и это сделала сыновняя любовь. Сергей Тимофеевич с уважением к сыну подумал, что беспрестанной работой над собою Гриша овладел своим характером.