Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Мне на плечи кидается век-волкодав, — декламировал он по утрам, — но не волк я по крови своей!..

Перед отъездом они пошли в китайский ресторан. Дядька ел палочками, чертыхался, у него все падало. Потом он как-то тяжело повернулся к Вилю, как-то грузно и печально произнес:

— Всю-то я свою жизнь просрал, Виллик.

И добавил:

— И кокоса там не будет. Даже если Ленин воскреснет…

На вокзал они взяли маленький грузовик — дядька увозил дневную продукцию «Philips». Вещи заняли весь кузов. Они тряслись рядом. До поезда оставался еще час. Они сели в кафе, прямо на перроне и молчали. Пили «божоле» и молчали. Потом дядька захотел воды.

— Как вода по-немецки? — спросил он.

— Не помню, — сказал Виль. Ему было не до воды.

— Постой, постой, как же это, похоже на идиш.

За полчаса до отъезда дядька начал вспоминать, как вода по-немецки. Время текло. Вдруг он закричал.

— Вассер, — завопил он, — вассер!!!

Официант побежал приносить.

— Ну, что я тебе говорил, — торжествовал он, — все это ерунда, что языки забываются. Я то не забыл!..

Наконец, подали советский вагон. Виль содрогнулся — темный, с подтеками, с запертой дверью и задраенным окном. Из остальных вагонов улыбались, высовывались по пояс, дымили сигарами, они были пронзены светом. От этого, с гербом, пахло страхом и холодом. Казалось, к составу прицепили тюрьму. Из нее выпрыгнул проводник — подонок в черном галстуке и желтой рубахе, видимо, лейтенант, возможно, старший, палач-любитель.

Дядька протянул ему билет и подонок раскрыл рот: он орал на дядьку, тыкал, толкал в места, где были пули — в билете было что-то неправильно. Дядька растерялся — за месяц он отвык от всего — от таких харь, такой злобы, такого хамства. Он забыл все это, бедный дядька.

Но он быстро вспомнил, он все восстановил в секунду. Из глаз его блеснула молния, изо рта ударил гром!

— Их бин панцирь официр! — рявкнул дядька. — Их бин Сталинград.

Проводник обалдел. Он неожиданно отдал честь и взял на караул.

— Грузи, паразит, — приказал дядька.

— Яволь! — выстрелил проводник и начал грузить дядькины вещи.

— Да не бросай их так. «Philips»! — говорил дядька.

— Слушаюсь! — его правая рука взлетела к дубовой голове, — слушаюсь, товарищ панцирь официр!

Он укладывал вещи, как младенцев.

— Разрешите погрузить вас, — проводник старался приподнять дядьку.

— Пошел вон! — сказал тот.

Объявили отправление. Они припали друг к другу. Знаменитое дядькино пузо дрожало. Он не мог произнести ни слова. Дядька уже стоял за окном, задраенным на века. Он не плакал. В глазах его плыли легкие облака. Тюрьма тронулась, и Вилю сдавило горло. Он побежал за поездом, сдерживая слезы и маша рукой. Соленые капли мешали ему смотреть. Когда он стряхнул их — дядьки за окном не было. Он исчез. Виль остановился. Поезд несся мимо. Когда он отгрохотал, на платформе, на той стороне, он увидел дядьку, одного, без «Philips», большого и доброго, какими бывают только дядьки.

— Дядька, — закричал Виль, — как ты выскочил? Там же все задраено, дядька?!

Дядька смущенно улыбнулся.

— Их бин панцирь официр, — сказал он.

* * *

Оценки лекций у Виля были довольно странные — если ему удавалось рассмешить студентов, если они ржали, если Президент на стене трясся от их хохота — лекция считалась блестящей.

Если нет — отвратительной.

Никакие другие аспекты во внимание не принимались. Почему нужен был смех при изучении дательного падежа или хохот при прохождении причастий — объяснить он не мог.

Себя он чувствовал актером, их — залом и, по всем законам, должен был сорвать аплодисменты в виде гогота — или уйти.

Университет был театр, как, впрочем, и вся жизнь, просто он хотел превратить его в театр комедии.

Каждая лекция было яркое представление. Зритель шел на русскую комедию с русским комиком в главной роли. Зритель был умен и благодарен — аплодисменты, бис, крики «браво»!

— Что там у вас происходит? — поинтересовался Ксива, — бис, овация. Возьмите Бьянко — мир и покой. Было две старухи, одна померла, никто даже не услышал. У Клячи — ходят по струнке, слышно, как карабкается паук. Или я — вы слышали у меня смех? Хохот? Поймите, зданию восемьсот лет, оно видело мавров, евреев, а вы его сотрясаете смехом…

Что веселого в Достоевском? Раскольников зарубил старуху — что в этом смешного? Нет, нет, вы нарушаете наши университетские традиции!

— Господин Ксива…

— Не перебивайте… И потом, эти ваши дружеские отношения со студентами. Они до добра не доводят. Некоторые коллеги видели, как вы их целуете.

— По-дружески! От чистого сердца.

— Не надо. Даже от чистого. У нас не принято… У нас не целуют даже перед, вы меня понимаете?

— Н-не совсем.

— Короче, прекратите целовать, особенно мужчин…

Но поцелуи, объятия, восклицания не прекращались.

Они были друзьями, и лихие пассажиры тройки не могли ему это простить.

Все, изучавшие русский, так или иначе были ненормальными. Нормальные штудировали право, медицину, банковский бизнес. Их ожидало светлое будущее, голубое Гаити, шикарные женщины. И белокрылые яхты.

Ненормальных — офис по безработице.

Вилю даже казалось, что они не из этого города, хотя они происходили из семей со стажем от восьмисот лет и выше. Одевались они, как в Мухосранске, у них не было денег, мечтали о какой-то романтической любви, и ночью, когда нормальные спали, гуляли под луной.

Если Виль бродил ночью, он встречал только клошаров, проституток, Бема с «Литературоведом» и своих студентов.

Это было веселое братство. Он предпочитал ночной город — дневному.

Закрывались банки и открывались сердца…

Знание ненормальных отличалось от знания обычных горожан.

Они не знали фамилии Президента, но наизусть шпарили:

«Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать…»

Их манил Васильевский, откуда Виль смылся.

Они не знали курса валют, но знали все фильмы Тарковского.

Они хлопали Виля по плечу, пили водку и плакали над песнями Галича.

«Когда я вернусь…», — пели они.

Они вообще умели плакать.

Короче, нечего продолжать, они были ненормальными, чокнутыми, со сдвигом. Как все, кого любил Виль, как та далекая женщина, которая смеялась его шуткам…

Откуда приходят «Урхо», те, кто сидят в куполе, скачет на «Чекисте»? Его очень интересовал вопрос, как и когда ненормальные становятся нормальными.

Временами он ненавидел ТУ страну, но учил их любить ее, из-за проклятого языка, в который он был влюблен!

Он водил их по Васильевскому острову, по первому снегу, по мостам Малой Невки, и они любили его.

Они знали, что такое шашлычная, сколько надо дать швейцару, как курить «Казбек», чем пахнет апрельский вечер, какой туман на Разъезжей, какого цвета рассвет.

Он рассказывал им про первую драку во дворе, про первый поцелуй на Фонтанке, морозным вечером, возле Аничкова моста, про Адмиралтейскую иглу, которая протыкала белое ленинградское небо и застряла навсегда в его сердце.

Про колодцы дворов, разбитые лампочки, запахи театра, вкус огурца из огромной бочки и тюбетейку, подаренную дядькой.

«На фоне Пушкина снимается семейство, — пели они вместе, — как обаятельно, для тех, кто понимает…»

Они знали, что такое белая ночь, что Литейный разводят в час тридцать, а Дворцовый — в два, что окна квартиры Пушкина выходят на Мойку, что Фонтанный Дом — это Анна Андреевна, а Блок — острова…

«Как обаятельно для тех, кто понимает…»

Он рассказывал им о видах глаголов, как о собственной жизни.

— Я глагол совершенного вида, — говорил он, — у меня нет настоящего. Только прошлое и будущее простое…

О чем бы он им ни рассказывал — о глаголах, Достоевском, падежах, Чехове — он рассказывал о себе.

И они любили его за это.

— У нас вольный порядок слов, — рассказывал он, — «Я тебя люблю», «Люблю тебя я», «Тебя люблю я».Несвободная страна и свободный язык.

20
{"b":"159345","o":1}