Потом они ушли, а Луиджи сел под кустом камелии и опустил голову на руки: он дрожал и сил у него не осталось ни капли…
Франческа умерла вечером, в десять часов. Днем Луиджи пришлось заниматься другими делами, но, как только представлялась возможность, он забегал к ней. Он хотел убедиться окончательно. Несколько раз она приходила в себя – и с каждым разом сознание ее становилось все более тусклым и омраченным, – но в конце концов ему удалось понять, что же именно произошло.
Ей действительно повстречался Саверио – ранним утром на тропинке, в самом красивом уголке долины, когда луна очистилась от облаков. Она хорошо его знала и нисколько не боялась, но то, что с ней сделал Мейсон накануне вечером, пристало к ее телу, как отвратительная болезнь, с которой ей предстояло жить до конца дней. Поэтому, когда в полумраке возник Саверио и невинно протянул руку – может быть, он просто здоровался, – чтобы погладить ее по руке, в этом неспокойном мужском прикосновении возродился, словно стал осязаемым весь ужас, все ощущения прошлого вечера, и она невольно закричала. Она закричала, она дико вцепилась ногтями в плоское кривое лицо, на котором тоже был написан панический страх. Он завыл, как старик, потерявший жену. Потом отстранился и ударил ее, и она упала; она слышала свой крик, но уже не понимала, кто перед ней, – ей казалось, что вся мужская похоть мира, набрякшая, жесткая, ненасытная, навалилась на нее за одну летнюю ночь. Она продолжала кричать, а обезумевший Саверио все бил, бил ее, теперь камнем, а может быть, всей тяжкой твердью, и она продолжала кричать, уже разбитая, лежа в траве, после того, как ушел Саверио, продолжала кричать и в беспамятстве, и последний крик, который на самом деле был тише тихого вздоха, издала на заре, когда на нее набрели двое крестьян.
В траве вокруг ее головы скакали кузнечики. Она лежала возле кустов шиповника. Так встретила Франческа свет нового дня.
После утра, когда он убил Мейсона, был день, а потом была ночь. Из этого времени память Касса не удержала почти ничего. Он знает, что напился (последний раз в жизни), и у него сохранилось смутное воспоминание об убогом маленьком cantina [351]на окраине города, где он купил две бутылки вина. Еще он знает, что вопреки интуиции, которая говорила ему другое, он убедил себя в том, что Мейсон убилФранческу («Припомните, – сказал он мне, – припомните, сколько раз вы читали в газетах: ни тени раскаяния на лице убийцы,или: не жалеет о совершенном преступлении, –и будьте уверены, это правда. Что-то происходит внутри – то же самое, наверно, что произошло со мной. Он не обязательно бесчувственный и жестокий. Наоборот, это может быть человек, потрясенный до глубины души. И чтобы спасти рассудок, а то и жизнь, начинает верить в ложь, которую сам придумал. И убеждает себя, что он прав, а тот, убитый, заслуживал казни, как ни один человек со времен Иуды Искариота»), ибо в ночь, после того дня, когда он один бродил по холмам в пьяном горе и ярости, у него был свидетель. Забуду ли, как он, постаревший задень на десять лет, появился во дворце, схватил меня за руку, словно я был Брачный Гость, [352]и в глазах его горел священный гнев, и он говорил о Мейсоне, который стоит и скалится посреди вечности, уже недосягаемый для наказания, хотя сполна еще не получил? Безумие подкрадывалось к нему тогда, в этом он уверен, а теперь он знает и кое-что еще. Он знает, что когда опять вышел из дворца, мимо полуобморочной Поппи (он не помнит даже, видел ли ее, а тирада о Мейсоне в памяти сохранилась), то направлялся он в дом аптекаря: ему пришло в голову, что Франческа, может быть, еще не умерла и он застанет ее живой. Но он опоздал на полчаса. Об этом ему сказал Луиджи, стоявший в темноте под стеной дома. Ее уже увезли. Не тогда ли, оторвав взгляд от мрачного лица Луиджи, он посмотрел мимо дома и увидел вдали на поверхности моря странные, таинственные огни? Точно он уже не помнит. Он знает, что Луиджи, пытаясь утешить его, сказать ему что-то еще, отвел его подальше в сад и мягким печальным голосом, путаясь в словах, открыл правду, к которой он позволил себе прикоснуться только в ту минуту, когда умер Мейсон: убитый им не был убийцей. А кто же? – вероятно, спросил он. Луиджи ответил, и перед Кассом возникло плоское лицо безобидного идиота – и вот тут, наверно, он снова взглянул в душную ночь и, увидев, что огни разгораются, растут прямо из морского лона и дым вздымается к звездам, словно над темным гигантским погребальным костром, понял, что он окончательно помешался.
Луиджи крикнул ему вслед, но поздно; он уже мчался под гору по улицам Самбуко, и бежал не от наказания, а словно от остатков, последков себя,такого, каким уродился, и бежал, покуда не возникло ощущение, будто он не бежит, а стоймя летит вниз, сквозь километры и километры горячего черного воздуха.
И когда он очнулся на другое утро, уже трезвый, море по-прежнему бурлило. А смотрел он на него из пещеры – большого грота, провонявшего козами, где-то недалеко от берега. Снаружи струился крохотный ручеек, а перед входом в пещеру вода собиралась озерком. Еще не разогнувшись, он стоял на сыром полу пещеры, где беспокойно проспал всю ночь, мигал, и в утреннем свете море виделось ему словно сквозь тончайшую кисею. Стая морских птиц, бешено хлопая крыльями, с криком пролетела от залива в глубь суши, словно дав сигнал для взрывов. Птицы стремглав неслись вверх по долине, их мятежные тени скользили по земле, и катился, словно за ними, приглушенный гул. Горячий порыв ветра всколыхнул опаленную солнцем зелень на склонах. И теперь поверхность залива вдалеке, но в то же время угрожающе близко вздулась и закипела; по воде полетела пена, и море всколыхнулось до самого дна, будто заработал вулкан в пучине. Опять над головой закричали птицы, и в безоблачное утреннее небо, между землей и солнцем, вдвинулась мгла. Все звуки надолго смолкли. Потом море вздыбилось в мучительной судороге; гигантский гейзер вырвался из утробы залива, и еще один, и еще, заполнив все небо от Салерно до Капри темным месивом туч. Все это скоро опало и растаяло. Но вот снова, еще ближе, из пучины беззвучно вырвались новые гейзеры, пенные серо-зеленые массы морской воды и лавы, и, громоздясь все выше, вторглись в кроткое голубое небо. А потом, без шепотка, судорожно и медленно, буря канула в утробе залива.
А там, где исчезла буря,Касс разглядел парусную лодку: целая и невредимая, она мирно плыла по голубому заливу, и косой, в белую и голубую полоску парус надувался на крепком ветру…
Люди на вилле внизу как будто и не заметили бури, или заметили, но не придали ей значения. Они вышли на лужайку поиграть в бадминтон. Аккуратно подстриженная трава подходила к самой веранде виллы, похожей на бетонный блокгауз, и всякий залетный ветерок трепал над ней целую шестерку американских флагов и колыхал легкие жалюзи на окнах. Лужайка кончалась метрах в пятидесяти от Касса, а дальше шли заросли крушины и чертополоха – край дикой долины, где лежал он, безмолвный, тайный наблюдатель. На асфальтовой дорожке, частично загороженной домом, стоял блестящий черный «кадиллак». Ниже этой дорожки, на подпорной стенке приморского шоссе, было выведено краской:
СМОТРИ, НАД ТОБОЙ
ВИЛЛА-ДВОРЕЦ
ЭМИЛИО НАРДУЦЦО
ИЗ УЭСТ-ЭНГЛВУДА, НЬЮ-ДЖЕРСИ, США
Вто утро, первое утро, когда люди играли в бадминтон, он слышал их разговоры об убийстве. Слышал, конечно, не все, да и то, что слышал, долетало порой лишь обрывками фраз, заглушаемых вдобавок непрерывным смехом. Зато, стоило ветру улечься или, еще лучше, когда ветер менял направление и дул с залива, разговоры слышались ясно, как колокол звукового буя на тихой воде. «Он втрескался в девушку, – сказал на чистейшем английском языке парень, которого звали Кенни, – втрескался, а когда она сказала, что бросает его, он стал ее бить. И нечаянно убил. И поэтому бросился со скалы». «Нет, – ответил один из взрослых. Это был мужчина в шортах, лысый, с орлиным носом, похожий на гангстера. Ноги у него были очень волосатые. Девушка по имени Линда называла его папой; остальные – Бруно. – Нет, Кенни, все не так романтично. Она его обманывала. Он решил ее проучить. Но, по-моему, немного перестарался». Все засмеялись, а потом ветер отнес их слова, и до Касса долетел только крик веселой досады, когда оперенный волан взлетел высоко над сеткой и девушка Линда, замахнувшись слева, так что загорелая рука прижала упругую грудь, достала ракеткой лишь чистый утренний воздух.