— Почему загадочная?
— Греческое правительство не знает, что между ними происходит.
— С чего вы взяли, что американское знает? Так уж устроена разведка, правда? Главный враг — правительство. Только правительство угрожает их существованию.
— Так устроена власть. Так устроена разведка. Вы изучали это. Где, в вашем доме на Колонаки?
— Откуда вы знаете, что я там живу?
— А где вам еще жить?
— Оттуда красивый вид.
— Американское биде, вот как мы называем это место. Хотите послушать историю иностранного вмешательства в одном только этом веке?
— Нет.
— Хорошо. Мне не хватит времени ее рассказать.
В конце концов он все-таки ее рассказал. Он рассказал все, несколько раз отрываясь от еды, чтобы закурить сигарету, заказать еще вина. Меня забавлял уже сам размах его суждений, чудовищность обвинений. Это было его хобби, он вкладывал в него много труда и, по-моему, был рад случаю продемонстрировать свои познания. Усердие, всеохватность. Он был знаток всего греческого. Мне пришло на ум, что таковы, наверное, все греки — даже те, кто не занимается политикой или войной. Маленькая беззащитная страна, стратегически выгодная. Они ощущали хрупкость своих трудов, шаткость своего положения и учили друг друга ради обретения взаимной уверенности.
— Ваш начальник говорил вам, что сила может быть слепа на оба глаза? Вы нас не видите. Вот последнее унижение. Оккупанты не видят людей, которыми они повелевают.
— Бросьте, Андреас.
— Черт меня побери, здесь ничего не делается без одобрения американцев. И они даже не замечают, что это кого-то раздражает. Не видят, как нам надоела эта ситуация, эта зависимость.
— У вас было пять-шесть спокойных лет. Для греков это уже чересчур много?
— Смотрите, в какую комедию нас втянули. Делать уступки туркам ради сохранения гармонии в НАТО! И все это устраивают американцы. Американцы очень неуклюже действуют в Греции.
— А ваши ошибки? Обо всех ваших ошибках говорится как о стихийных бедствиях. Катастрофа в Малой Азии. Трагические происшествия на Кипре. Так сообщают о землетрясениях или наводнениях. Но все это случилось из-за греков.
— С Кипром — темная история. Я говорю это только потому, что нет документальных свидетельств. Но когда-нибудь об участии Соединенных Штатов станет известно. Не сомневаюсь.
— Что я ем?
— Желудок, его внутреннюю оболочку.
— Интересно.
— Не знаю, что тут такого интересного. Обычный бараний желудок. Как правило, я прихожу сюда один. Для меня в этом есть определенный смысл. Мозги, кишки. Не знаю, понимаете ли вы меня. Вы когда-нибудь видели грека, танцующего в одиночестве? Это личное, сокровенное. Наверное, я немножко сумасшедший. Время от времени мне надо бывает поесть бараньих мозгов.
Хозяин ресторана стоял над нами и тараторил по-гречески, подводя итог. Мы зашли в другое место съесть десерт, потом еще куда-то выпить. В два часа ночи мы бродили по улицам в поисках такси. Андреас перечислял события, приведшие греков к тому или иному несчастью. Когда ему хотелось что-нибудь подчеркнуть, он останавливался и хватал меня за запястье. На одной насквозь продуваемой ветром улице это случилось четыре или пять раз. Слова сыпались из него как продукт необратимого технологического процесса. Мы стояли минуту-другую в темноте, потом снова шли куда-то к бульвару. Его переполняла ночная энергия, от избытка которой страдают все афиняне. Десять шагов — остановка. Ядерные склады, секретные протоколы. Его интерес к политике был формой бодрствования, постоянно действующим стимулом, без которого жизнь утратила бы свою насыщенность.
— Чего вы от меня хотите, Андреас?
— Я хочу, чтобы вы спорили, — ответил он. — Здесь можно ловить такси часами.
С маленького балкончика своей спальни я глядел в комнату на противоположной стороне двора, чуть ниже меня. Солнечный день, ставни открыты: проветривают. Лаконичная обстановка, женская комната, женские туфли на полу. Я был в тени, а та комната — на ярком свету, в абсолютной неподвижности, застывший комплекс предметов и полутонов. Каким загадочным казалось отсутствие хозяйки, полным невыявленных вопросов. Во всей картине было нечто окончательное — глубокий покой, точно вещи специально расположили так ради внешнего наблюдателя. Разве не говорило все это о некоем ожидании? Может быть, скоро войдет женщина? Она войдет, вытирая волосы полотенцем, и сразу внесете собой так много нового, столько эмоционального движения, что мигом и навсегда разобьется невозмутимость этого уголка и можно будет поддаться впечатлению, что знаешь о ней все благодаря одной только этой сцене: поднятые к голове руки, беззаботная поступь, свободный халат. Соблазнительно. Вот чего мне не хватало. Позже, когда освещение изменится, я посмотрю опять.
В вестибюле стоял мой домовладелец Хаджидакис, упитанный человечек, любящий поговорить по-английски. Почти все, что он говорил на этом языке, казалось ему забавным, почти каждая фраза заканчивалась смехом, точно эти чудные звуки, которые он издавал, всякий раз приводили его в веселое замешательство. Мы поздоровались, и он сообщил мне, что по дороге сюда видел поблизости от центра города скопление полицейских, особый отряд для подавления беспорядков. Но ничего экстраординарного не происходило. Они просто стояли там — человек сорок в белых шлемах с забралами, в черной форме, со специальными щитами, пистолетами и дубинками. Рассказывая, Хаджидакис не переставал смеяться. Все отдельные фразы перемежались похохатыванием. Конечно, это было довольно странное сочетание — смех и полиция. Озвученная на английском, эта история приобрела новое, неожиданное измерение, которого она не имела бы в греческом варианте. К тому же его взволновал вид щитов и дубинок.
— Они разбудили во мне чувство, — сказал он, и мы оба рассмеялись.
На другой день я спустился вниз с саквояжем, и стоящий в полумраке консьерж покрутил в воздухе рукой, осведомляясь о моем пункте назначения.
Китай, сказал ему я, Кина, поскольку не знал, как по-гречески будет Кувейт.
В аэропорт я поехал с Чарлзом Мейтлендом: он летел в Бейрут, где появилась вакансия в службе безопасности Британского посольства.
— Я говорил Энн. Они все время меняют названия.
— Какие названия?
— Те, с которыми мы выросли. У каждой страны был свой образ. Взять хотя бы Персию. Мы выросли с этим словом. Какая богатая картина стояла за ним! Безбрежный песчаный ковер, тысяча бирюзовых мечетей. Необъятность, жестокая слава, простирающаяся в прошлое на тысячелетия. Вот что такое имя. Сколько их поменяли — с десяток, если не больше, а теперь и до Родезии добрались. Родезия — это что-то значило. Как там ни судите, хорошо оно или плохо, а название было говорящее. И что нам предлагают вместо него? Я называю это лингвистическим высокомерием, так я ей и сказал. А она обозвала меня шутом. Она-то не помнит тех времен, когда Персия была Персией. Впрочем, она моложе, верно?
Мы миновали Олимпийский стадион.
— Тут что-то есть. ей-Богу. Этакая всеподавляющая надменность. Все переиначить, переименовать. Что нам оставляют? Этнические определения. Комплекты начальных букв. Это работа узколобых бюрократов. Я воспринимаю такие нововведения как личную обиду. Нам отменяют прошлое. Всякий раз, когда из праха возникает очередная народная республика, мне кажется, будто кто-то бесцеремонно влез в мое детство.
— По-вашему, Леопольдвиль лучше, чем Киншаса?
— Нынче мода на слоганы. На захолустные диалекты.
— Зимбабве, — сказал я. — Похоже на товарную марку.
— Вот видите, это она и есть.
— Что?
— Реклама, товарная марка.
Наш водитель плавно затормозил в хвосте длинного ряда такси, растянувшегося по шоссе. Вдоль разделительной полосы шла женщина с ребенком-калекой, просила милостыню. Освещение изменилось. Мы почти доехали до аэропорта, когда Чарлз заговорил снова.
— Я слышал о танце живота.
— Ага.
— Удачный вечерок, да?