— Есть к вам такие рейсы, чтоб не ждать на пересадках? гаркнул он мне. — А как там с козьим сыром, Мерф спрашивает. На случай, если мы вдруг выберемся, хотя я очень сомневаюсь.
Когда на Гиметт ложатся фиолетовые отблески, когда небо вдруг наполняется птицами, высокими качающимися спиралями, меня иногда тянет отвернуться. Эти птичьи колонны смыкаются и расходятся, сверкают, парят, меняют цвет с белого на темный, вращаются и мерцают — серебристые шлейфы, которыми играет ветер. Из-за облачных куч льются широкие лучи. Гора тлеет, точно уголь. Как город умудряется жить своей жизнью, автобусы — по-прежнему неторопливо ползти сквозь сумерки, когда в атмосфере собираются такие силы, законы природы демонстрируют свою грандиозную мощь, птицы рисуют таинственные знаки, отмечая завершение зимнего дня? (Кэтрин сказала бы. как называются эти птицы.) Иногда мне чудится, что я один вижу все это. А иногда я тоже возвращаюсь к своим занятиям, к журналу или англо-греческому словарю. Я ухожу с террасы в дом и сажусь спиной к задвижной двери.
Ты не позволяешь себе спокойно наслаждаться окружающим.
Белорукий постовой жестикулирует в темноте, сортируя скопище теней. Я слышу ритмичный вой кареты «скорой помощи», застрявшей в пробке. Как трудно настроиться на лирический лад, изобретенный нами ради того, чтобы сопровождать наши города на их печальном пути к уготованному судьбой концу. Эволюция видения. Способность, позволяющую нам чувствовать былую красоту таких мест, нелегко пустить в ход в Афинах, где почти все выглядит новым, где упадок наступает иначе, где деградация буквально совпадает с процессом застраивания и перестраивания. Что происходит, если городу не дают угасать потихоньку, мало-помалу обнажать свою истинную суть, превращаясь в руины, в вековые отложения кирпича и железа? Если он аккумулирует лишь напряжение и паралич поверхностнонового? Паралич. Вот чего город учит нас бояться.
«Скорая помощь» застряла плотно, стоит, завывая в ночи. В киосках зажегся свет.
8
Мы стояли на обочине дороги и мочились по ветру. Из леса показался охотник в камуфляжной куртке, окликнул нас, приветствуя. Со дна пересохшего ручья поднимался пар.
— Куда мы теперь?
— Перевалим через хребет, пообедаем, а потом дальше на юг.
— Хорошо, — сказал он.
— Тебе нравится такой план?
— Главное — ехать. Чтобы в машине. Я люблю ездить.
На здешних горах лежала печать времени — геологического времени. Округлые, бесцветные, лысые. То ли зародыши, обещающие скорое развитие, то ли полузасохшие мумии. В них сквозила неприкрытость голого факта. Но что они являли собой? Мне потребовалось время, чтобы понять, в каком именно аспекте эти светлые горбы выглядели столь необычными и самодовлеющими, почему они вызывали во мне мысленную работу, заставляя то и дело отводить от них взгляд, упираться взглядом в руль, посматривать на дорогу. Это были горы как семантические рудименты, простейшие определения самих себя.
— Может, дальше будет теплее.
— Дальше — это где?
— В самом низу, — ответил я. — Где кончается Европа.
— А я не мерзну.
Тэп не делился со мной никакими впечатлениями о пейзаже. Его явно привлекали здешние виды, порой он с головой уходил в созерцание, но помалкивал — просто смотрел в окно, топал по холмам. Вскоре и я стал вести себя так же: говорил о чем угодно, кроме того, что нас окружало. Мы копили в себе эти картины — низкие небеса и туманы, гребни холмов с протянувшимися по ним на целые мили старыми стенами, развалины укреплений, дышащие особой задумчивой скорбью Пелопоннеса. Она ощущается здесь почти во всем — память о войне, тяжесть и смерть. Франкские замки, турецкие крепости, разрушенные средневековые городки, ворота и каменные цистерны, массивные известняковые стены, глубокие могилы, пустые церкви с блеклым Вседержителем, парящим под куполом, с этим искривленным неевклидовым Господом, и жертвенные лампады внизу, ореховый престол, иконы в боковых нефах, византийская кровь и позолота. Мы только и знали, что ехали да карабкались по склонам. Три дня стояла хмурая и зябкая погода. Мы взбирались по каменистым тропам, проложенным козами и ослами, по лестницам, заключенным в туннели, по спиральным колеям в городки на холмах, поднимались на готические башни, на широкие плато к руинам микенских дворцов.
— Когда я плаваю, пап.
— Ну.
— И опускаю голову под воду.
— Ну.
— Почему вода не заливается мне в уши и в нос и не заполняет все тело, пока я не пойду на дно и меня не расплющит давлением?
Юг. Поля и сады. Голые тополя вдалеке, причесанное шелковое мерцание. Тут была неплохая дорога. Раньше попадались и вовсе без покрытия, и полусмытые со склонов гор, и заваленные камнями, и упирающиеся в кучу гравия, в машины, серые от грязи.
— Это все, — сказал он. — Вопрос задан. Я кончил.
Теперь впереди, высоко над нами, маячит расплющенная полоса, широкий снежный гребень Тайгета. Этот хребет тянется вниз через весь Мани — средний полуостров на юге Пелопоннеса, средний отросток, о котором говорил Оуэн, сплошь горы и дикое побережье.
За полдня мы видели полдюжины машин и столько же людей с собаками и ружьями. Один человек ехал верхом, за ним шла женщина, держась за лошадиный хвост.
Городки были маленькие, с пустынными улицами и площадями. Оливковые рощи под порывами ветра била паническая дрожь, кроны деревьев подергивались серебром. Мы проезжали мимо каменистых полян, отвесных скал, групп валунов, похожих на китовые семейства, косогоров с оградами из булыжника.
Начался ливень, и мы переждали его на площади безлюдного поселка. Старая церковь, колодец, шелковица с обрезанными ветвями. Дождь падал сплошной колеблющейся завесой, хлестал по капоту и крыше. Было Рождество.
Облако с горы катилось в направлении поселка, затем смешалось с более теплым воздухом и исчезло. Надвинулось новое, точно оползень или лавина призрачного снега, и в свою очередь растаяло над поселком.
Для нас с Тэпом, настроенных на волну молчаливого внимания к окружающему и ведущих разговоры только о постороннем, экскурсия по Мани стало чем-то вроде ритуала чистого наблюдения. Это казалось мне вполне уместным. Если Афины — город, где беседа нужна людям как воздух, если почти вся Греция такова, то Мани представляет собой аргумент в пользу тишины, учит воспринимать уныние, в котором брезжит нечто человеческое. Тэп пристально глядел сквозь ветровое стекло, и я чувствовал его необычную сосредоточенность. Мы увидим все, что там есть, увидим обязательно, даже сквозь пелену дождя, повисшую в ущелье, сквозь синеватый туман, громоздящийся на побережье.
Мы добрались до городка побольше других, стоящего на пересечении дорог, с наглухо заколоченной двухэтажной гостиницей на окраине. Я медленно покатил по узкой улице и выехал на пятачок, который считался, наверное, центральной площадью, — робкий, странной формы оазис, позабытый историей. Вокруг него столпились каменные дома. Мы вышли под моросящим дождем, размяли ноги и побрели по мостовой, ведущей вниз — может быть, к воде. Ветер хлопал дверьми брошенных домов. Мы услышали звон козьих колокольчиков и, миновав церковь, увидели, как три козы перелезли через остатки ограды. Снова дома с хлопающими дверьми, мясной магазинчик с пустой витриной, неподвижная фигура в темноте у прилавка.
Когда мы стали спускаться по каменистой тропе, нам в грудь ударил тугой ветер; мы переглянулись и повернули обратно. В конце улицы, вздымаясь над дорогой, по которой мы только что шли, торчала массивная плоская скала футов в пятьсот высотой — могучая тень, грозная, как небесный глас. Я заметил кафе — большие окна, за которыми кто-то двигался. Велев Тэпу подождать в машине, я пошел туда.
Два столика в убогом помещении были заняты. На пороге задней двери стоял мужчина. Непонятно было, кто он — владелец кафе или просто местный житель, забредший сюда от скуки. Заведение явно принадлежало к числу тех, чьи хозяева приходят на работу, когда им вздумается. Я спросил мужчину по-гречески, есть ли рядом гостиница. Он сделал еле заметный знак — чуть качнул головой, едва шевельнул губами и веками. Полное презрение. Прямое, решительное и бесповоротное отвержение всего, что может быть связано с этим вопросом, отныне и навеки. Лень даже пожать плечами. Его жест исключал мой вопрос из круга достойных человека проблем, вещей, ради обсуждения которых мужчина может взять на себя труд очнуться.