— А теперь я скажу кое-что о твоем макияже.
— Не надо, пожалуйста.
— Он неотразим, хотя в нем нет вызывающей сексуальности. Странная вещь. Это своего рода декларация, правда? Тело гибкое, открытое, воздушное и свободное. Лицо спрятано под маской, почти нарочито банальной. Я не имею привычки объяснять женщинам, кто они и какой у них был расчет, так что оставим это, исключим из обсуждения твое лицо, маску, потрескавшуюся помаду.
— Я не такая. Почему я должна все это слушать? Не говоря уж о том, что мне надо в дамскую комнату.
— Можно мне пойти с тобой? Пожалуйста.
— Не думайте, что у меня не хватает решимости встать и пойти домой. Просто спать хочется, вот я и сижу.
— Я знаю. Конечно.
— Вам тоже хочется спать?
— Спать. Вот именно.
Она легонько дотронулась до моего лица и поглядела на меня со странным сочувствием, точно нас с ней что-то объединяло и она понимала это. Потом направилась вниз, где был туалет.
Я посмотрел через стол по диагонали и увидел крупную балканскую голову Андреаса Элиадеса. Он говорил с Хардеманом. Помнишь. Мы сидели с четырьмя рюмками бренди в таверне на морском берегу и ждали, когда с пляжа вернутся Дэвид и Линдзи. Фамилия Хардеман, самолет Хардемана, песчаная буря в Каире. С течением времени фактура той ночи как будто проступала из мглы. Мои воспоминания о ней словно объединяли собой избранные картины, отпечатавшиеся в памяти моих тогдашних спутников. Постоянно всплывало что-то новое, какая-нибудь мелкая отчетливая деталь: марки сигарет, глаза старого гитариста, его смуглая морщинистая рука, и что сказали Бордены, и кто оторвал веточку от мокрой виноградной грозди, и как мы сидели, как пересаживались с места на место, покуда вечер упорно двигался по своей собственной колее, понемногу превращаясь в то, чем он стал теперь. Элиадес все больше и больше казался неким связующим звеном.
Мы кивнули друг другу, и я слегка развел руками, как бы давая ему понять, что сам не знаю, как меня сюда занесло. Потом заметил, что на меня смотрит Линдзи. Она сидела прямо напротив, между двумя пустыми стульями. Андреас был в дальнем конце, лицом к лицу с Хардеманом, который пересел раньше.
— Часто мы с вами встречаемся, — сказал я Андреасу.
Он пожал плечами, я тоже.
Дэвид был между Хардеманом и мной. Стул Дженет находился от меня слева. То, как люди сидят, казалось мне важным, хоть я и не знал почему.
— Не гипнотизируйте меня, — сказал я Линдзи. — У вас такой вид, будто вы что-то замышляете.
— Замышляю поехать домой, — сказала она. — Кто вообще нас сюда приволок?
— Кому-то захотелось посмотреть греческие танцы.
Андреас спросил ее, учит ли она глаголы. Еще одно воспоминание, фрагмент той летней ночи. Перекрикивая музыку, они попытались завязать вежливую беседу. Дэвид наклонился в мою сторону и посмотрел на меня грустными глазами.
— Так и не поговорили, — сказал он.
— Да.
— А я хотел поговорить. Никак нам не удается.
— Скоро поговорим. Завтра. Давай пообедаем.
Когда они с Линдзи ушли, я не стал перебираться поближе к мужчинам, и Дженет Раффинг, вернувшись, заняла место Линдзи. Это было похоже на расстановку фишек: две группы людей и два набора пустых стульев друг против друга. Хардеман заказал очередную порцию выпивки.
— Они обсуждают дела, — сказал я ей. — Грузы, тоннаж.
— Кто это с бородой?
— Его партнер. Бизнесмен.
— Похож на священника.
— Возможно, у него роман с Энн Мейтленд. Ты ее знаешь?
— Зачем вы говорите мне такие вещи?
— Сегодня я готов сказать тебе все. Никаких хитростей. Честно. Я расскажу тебе все что угодно, сделаю для тебя все что угодно.
— Но за что?
— За то, что ты так танцевала.
— Но у меня ведь не слишком хорошо получалось.
— Зато ты удивительно двигалась — твои ноги, грудь, ты вся. Плевать на технику. Ты была очень довольна собой.
— По-моему, вы ошибаетесь.
— Была. Я настаиваю.
— Можно подумать, что таким окольным путем вы хотите польстить моему тщеславию.
— Ты не тщеславна, ты полна надежды. Тщеславие — род самозащиты. За ним кроется страх. Это взгляд в будущее, где ждет деградация и смерть. — Еще один танцовщик подпрыгнул. — Когда сидишь вот так ночью, пьешь и разговариваешь, рано или поздно наступает что-то вроде просветления: начинаешь все видеть ясно сквозь маленькое окно, брешь в пространстве. И я все вижу. Я заранее знаю, что мы скажем через минуту.
— Что сказала Линдзи?
— Она просто посмотрела на меня.
— Эти двое — банкиры?
— Торговцы холодильниками.
— Они будут гадать, о чем это мы говорим.
— Я хочу выйти отсюда с твоими трусиками в заднем кармане. Тебе ведь придется пойти за мной, верно? Я хочу сунуть руку под твою блузку и расстегнуть лифчик. Хочу сидеть здесь и говорить с тобой, зная, что твой лифчик и трусики лежат у меня в кармане. Вот все, чего я прошу. Знать, что под одеждой ты голая. Знать это, сидеть здесь и говорить с тобой, зная, что под одеждой ты голая, — одно только это знание позволит мне прожить еще десять лет без всякой еды и питья. А есть у тебя вообще лифчик? Я не из тех, кто сразу определяет на глаз. Мне никогда не хватало наблюдательности и самонадеянности, чтобы заявлять: эта женщина в лифчике, а та нет. Мальчишкой я никогда не стоял на улице, прикидывая размер. Этак самоуверенно: вот идет номер третий.
— Пожалуйста. Мне правда надо идти.
— Только дотронуться до твоего тела. Не больше. Как мы вели себя в детстве, подростковый секс, какое это было бы для меня счастье. Задняя комната в летнем домике твоей семьи. Пахнет плесенью, внезапно темнеет, начался дождь. Прижимаешься ко мне, отталкиваешь меня и снова притягиваешь к себе. Волнуешься, как бы кто не пришел, не вернулся бы с озера или с распродажи у соседей. Боишься всего, что мы делаем. Дождь высвобождает все свежие сельские запахи. Они проникают к нам снаружи — чистые, отмытые дождем сладковатые ароматы, бодрящая летняя прохлада. Это природа, это секс. И ты притягиваешь меня к себе и волнуешься и говоришь, не надо, не надо. Видишь, как я сентиментален, как низок и непристоен? Они возвращаются из бара на берегу озера, того, что на сваях, «Нормандии», где ты иногда подрабатываешь официанткой от скуки.
— Но для меня в танцах нет никакой эротики. Дело совсем в другом.
— Я знаю, знаю, и это часть общей картины, это одна из причин, благодаря которым я так сильно хочу тебя, хочу твое длинное белое тело, движущееся исключительно из лучших побуждений.
— Ну спасибо.
— Твое тело восторжествовало над замужеством. Оно стало только лучше. Оно отчаянно прекрасно. Сколько тебе лет, тридцать пять?
— Тридцать четыре.
— И в свитере. Женщины надевают свитер, когда не хотят говорить о себе?
— Как я могу говорить? Для меня это нереально.
— Ты танцевала. Это было реально.
— Я не такая.
— Ты танцевала. Разговор, который мы ведем, ничего не значит для тебя и очень много — для меня. Ты танцевала, я нет. Я пытаюсь дать тебе понять, как ты меня потрясла своим танцем, босая, в перчатках по локоть, в чем-то полупрозрачном, и как действуешь на меня теперь, когда сидишь рядом, спрятавшись за тенями для век, тушью для ресниц, губной помадой. Твоя невозмутимость возбуждает меня до безумия.
— Я не невозмутима.
— Я хочу расшевелить тебя самым прямым способом. Хочу, чтобы ты сказала себе: «Он собирается кое-что сделать, и я не знаю, что это, но хочу, чтобы он это сделал». Дженет.
Мы все пили скотч, Андреас — по-прежнему в плаще.
— Твой голос, когда ты рассказывала нам о своем теле, об уроках и упражнениях, бедра работают так, живот так, твой голос был отделен от тела расстоянием дюйма в четыре, он начинался в точке, на четыре дюйма отстоящей от твоих губ.
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Твои слова лишены связи с действиями, которые они описывают, с частями тела, которые они называют. Вот что так сильно привлекает меня в тебе. Я хочу вернуть твой голос обратно в тело, на свое место.