— Послушайте, господин следователь, я ничего не скрываю. Я веду тихий образ жизни. Моя подруга может это подтвердить.
Подчеркивая банальную гетеросексуальность моей семейной жизни, я надеялся выиграть решающее очко. Следователь помолчал, а потом снова спросил:
— Так у вас нет детей?
Дольше сдерживаться я не мог. Латифа бредит материнством, полицейский упрекает в бездетности… Они все что, сговорились?
— Нету у меня детей, нету, потому что дети меня пугают, они заполонили все вокруг, от них никуда не спрятаться! Мэрия превратилась в детский сад! Мои коллеги — дипломированные специалисты — завербовались к ним в няньки! Что касается меня, я не ищу общества детей, я их избегаю, ясно?!
К несчастью, мое признание получилось чересчур пылким, и следователю все стало слишком ясно. Он уточнил медоточивым голоском:
— Почему же вы их избегаете? Боитесь наделать глупостей?
Надежда на взаимопонимание таяла вместе с кольцами сигаретного дыма.
— Откровенно говоря, не понимаю, к чему вы клоните. Может, мы на этом остановимся, господин инспектор?
— Комиссар! Знаете, когда имеешь дело с извращенцем, сложность в том, что он никогда не признается в своих преступлениях, особенно в преступлениях против детства. В большинстве случаев это человек умный, среднего возраста, чаще всего образованный и внешне нормальный…
Преступление против детства. Страшное слово, тяжкое обвинение, чреватое суровым наказанием. Два года назад под давлением Лиги жертв вышел закон, запрещающий употреблять термин «педофил», который сочли слишком мягким (в этом слове выражалась идея любви, несовместимая с чудовищностью злодеяния). В употребление вошло выражение «преступление против детства», что повлекло новую путаницу, поскольку отныне всякий, кто проявлял хоть малейшее недружелюбие к детям, попадал в категорию сексуальных извращенцев. Надеясь, что комиссар разбирается в этих тонкостях, я пошел напролом:
— Если я правильно понимаю, вы подозреваете меня в сексуальном извращении, в педофилии, как раньше говорили. Но я-то педофоб, законченный педофоб!
— Такой педофоб, что можете причинить детям вред?
— Я не это хотел сказать. Я их даже не ненавижу! Я их не замечаю, они меня не интересуют, я к ним равнодушен! Для меня они человеческие личинки, звереныши.
— А со зверенышами можно делать все что угодно без зазрения совести? Например, заманить маленькую девочку в туалет и обнажиться перед ней…
Впервые за все время разговора на его лице выразился гнев. Мне стало страшно, и я постарался сказать как можно задушевнее:
— Господин комиссар, она зашла случайно. А я просто курил.
И добавил вполголоса, чтобы пробудить в нем солидарность курильщика:
— Представляете, туалет — это единственное место в здании, где нет противопожарной сигнализации.
— А почему задвижка была неплотно задвинута? И зачем вы спустили брюки?
Комиссар знал все подробности. Похоже, за последние дни происшествие разрослось, оно превратилось в «дело», полное тайн и лжи. Я лишился статуса взрослого человека и вновь почувствовал себя ребенком, вынужденным объяснять каждую мелочь.
— Да, верно, про задвижку я забыл…
— Ну конечно забыли! Добро пожаловать, детки!
Я предпочел не реагировать на эту реплику.
— А брюки… как бы вам сказать… я всегда курю со спущенными брюками…
Полицейский ухмыльнулся:
— Любопытно!
— Да, как будто я использую туалет по прямому назначению. Если кто-то ждет за дверью…
— А как человек снаружи узнает, спущены у вас брюки или нет, если дверь закрыта?
— Ну, господин комиссар, вы же понимаете, что ткань шуршит, а металлическая пряжка ремня звякает. По этим характерным звукам тот, кто стоит снаружи, может догадаться, что тот, кто внутри, одевается.
Я перевел дыхание. Что я несу? Ну можно ли столько времени объяснять, как именно я использую туалетную кабинку? В новом приступе нетерпения, все еще наивно считая себя добропорядочным гражданином с правом голоса, я воскликнул:
— Послушайте, это смешно! Прошу вас, господин комиссар, закроем эту тему!
— Не советую вам разговаривать таким гоном. Здесь я решаю, что закрывать и кого.
После минутного колебания полицейский порылся в груде лежащих на столе бумаг, вытащил один листок и прочитал что-то про себя; затем он откинулся на спинку стула и резюмировал ситуацию совершенно спокойным, почти дружеским тоном:
— Лично я думаю, что вы виновны. Я досконально изучил ваше дело: вы человек образованный, несколько нелюдимый, к детям скорее враждебный — будто вы и вправду чего-то боитесь. Может быть, вы еще не перешли к действиям, но способны перейти к ним со дня на день…
Все возражения только укрепили бы эту предвзятую теорию. Стоило ли пытаться что-то изменить? Вдруг в моей памяти всплыл последний аргумент:
— Трусы! Про трусы она вам говорила?
— А что с трусами?
— Уточняю, господин инспектор, что я был в трусах. Девочка вам об этом, конечно, сказала! Если бы я хотел посягнуть на ее невинность, я бы снял трусы. Не является ли это доказательством, что я зашел в туалет, чтобы покурить?
— У вас, кажется, в руках была отвертка?
— Да, маленькая отвертка, чтобы открывать окно для проветривания. Вы ее найдете в моем ящике для инструментов.
— Неприятность в том, что малышка утверждает, что вы ей угрожали этой отверткой!
Я снова потерял хладнокровие:
— Она так сказала? Вот поганка! Да нет же, господин комиссар, я ее просто выгнал из туалета, потому что она мне мешала курить!
Полицейский посмотрел мне в глаза:
— Знаете, я таких, как вы, много повидал и все в конце концов признались. Но в вашем конкретном случае множество вопросов накладываются друг на друга. Что касается курения в туалете, с вами разберется ваша Администрация. Выброшенный в окно окурок — это уже хуже; прохожая, которую вы подвергли риску, подала жалобу; ее адвокат требует возмещения ущерба.
В качестве подтверждения он ткнул пальцем в стопку бумаг. Потом сглотнул и продолжил:
— Надеюсь, что вам повезет, и судья решит не давать делу ход; но это будет моим провалом. Поскольку лично я не имею намерения вас отпускать.
Последние слова он произнес дружелюбно и был столь любезен, что изложил подробности процедуры:
— На самом деле все зависит от малышки. Я выслушал ее позавчера, но она не была до конца откровенна. Мы вновь встречаемся с ней на следующей неделе, и надеюсь, что в присутствии психологов она расскажет нам, что в действительности произошло.
Я был оглушен таким недоверием. Комиссар хотел во что бы то ни стало обнаружить нечто гнусное и сам пояснил, по какой причине:
— Вы знаете, в моей профессии есть непреложное правило: дети никогда не лгут. Я мог бы вникнуть в ваше положение, мог бы принять во внимание ваши оправдания. Но я должен неуклонно придерживаться золотого правила: выслушать девочку, чтобы по неосторожности не подвергнуть опасности других детей. Если есть хоть одна возможность на сто, что вы виновны, я буду ходатайствовать о временном помещении вас под стражу… Но решать судье.
Он сказал «под стражу»? Неужели я так низко пал? Наконец допрос завершился. Но комиссар еще не исчерпал запасов своего цинизма. Он поднялся из-за стола, чтобы проводить меня до двери кабинета, и, тепло приобняв за плечи, напомнил:
— Пока вы свободны, но ждите нового вызова.
Я, спотыкаясь, вышел из Полицейского управления, машинально побрел в Парк Королевы и сел на скамейку у пруда с утками. Мне всегда нравилось смотреть, как утки скользят по воде среди декоративных кустарников и скал, как они ступают перепончатыми лапами по своему крошечному островку, как отряхиваются и вразвалочку вышагивают одна за другой. Усевшись, я погрузился в неподвижное блаженное созерцание и повторял, словно мантру: «Я не хочу, чтобы мне мешали смотреть на уток. Я не хочу в тюрьму».
Я вышел из парка как сомнамбула. Вместо того чтобы пойти прямо домой, зашел в кафе и заказал пиво. Я мог бы рассказать о своих злоключениях бармену, если бы речь не шла о преступлении против детства, об этом не говорят. К тому же и официант, и посетители, как и вся страна, уткнулись в телевизор, следя за новостями о Дезире Джонсоне; этим вечером судебное реалити-шоу о последней сигарете должно было достигнуть своего апогея в прямом эфире.