— А что за место? — Уоттон замешкался, однако человек-качалка подтолкнул его вперед.
— «Олимпия» — мы идем в «Олимпию».
— О, прекрасно! Всегда хотел восседать рядом с богами.
— Жаль, в таком случае, что восседать тебе придется всего лишь рядом с другими эксгибиционистами, — усмехнулся человек-качалка. Но произнес он это sotto voceи Уоттон ничего не расслышал. Человек-качалка открыл эркерное окно и, по-прежнему придерживая подопечного за руку, побежал по канату вверх, к своему капитанскому мостику в многоквартирном доме. Уоттон успел еще оглянуться через плечо на свернувшегося в кресле клубочком, поскуливавшего на своем пути через послеполуденные часы Фертика, а потом устремил взор в будущее.
Нетопырка, через полчаса вошедшая в комнату, обнаружила мертвое, уже начавшее коченеть тело мужа. Не пробудив Фертика, она подошла к телефону и набрала номер. Автоматический коммутатор поставил ее в очередь, пришлось слушать «Времена года» — в течение времени столь долгого, что в него уложились бы три из них. Пока она ждала, ее охватило какое-то недоброе чувство, и, повернувшись к окну, Нетопырка увидела, что противоестественное силовое поле, окружавшее дом и ближайшее его окружение, распалось. Снаружи, в саду, все изобилие растений, цветов, кустов и деревьев, прямо у нее на глазах прилаживалось к ранней весне. Листья и побеги съеживались, засыхали и опадали многочисленные лепестки и целые соцветия. Птицы во множестве улетали на юг, а трава стала темнее на несколько оттенков. Как будто некое божество щелкало рычажками контрастности на пульте, управляющем флорой и фауной. Потом врач поднял трубку, и Нетопырка известила его о случившемся.
Эпилог
«Ей полагалось умереть…»
Пальцы, державшие рукопись, были на редкость ухожены — ногти подстрижены, кожица лунок подрезана, а загрубелые остатки ее устранены пилочкой. В скромное золотое кольцо на мизинце правой руки был вставлен еще даже более скромный бриллиант. Тыльные стороны ладоней покрывал загар, отливавший приятным цветом свежеиспеченного хлеба, впрочем, если бы кто-то принюхался к ним, то наверняка уловил бы аромат бергамота, или сандала, или какого-то еще дорого парфюма. Кожа ладоней была гладка и туга, но так, что наводила на мысль скорее об усердном уходе, чем о ленивой юности. То были руки мужчины тридцати пяти лет, мужчины по имени Дориан Грей.
Дориан сложил страницы рукописи в стопку и поместил ее перед собою на стол. Да, — сказал он сидевшей напротив Виктории Уоттон. — Это и вправду… Ну, то есть… Я…
Он прервался, погрузившись в стесненное молчание.
— Теперь вы понимаете, — спокойно произнесла Виктория, — почему мне хотелось, чтобы вы это прочитали?
— Пожалуй, да.
— Я полагала, что вы имеете право знать.
— Знать, что он на самом деле думал обо мне?
— Этого я не говорила.
— Да ведь все же здесь, не правда? Все здесь — он презирал меня, ни во что не ставил, и это по… ну, не знаю.
— Вы хотели сказать, «после всего, что я для него сделал», — и были бы правы, потому что вы действительно делали для него многое, особенно под конец.
— Вот уж не думал…
— Что ж, и никто из нас не думал.
Дориан поднялся из-за стола и начал прохаживаться взад-вперед по комнате — гостиной, соединенной с маленькой кухней. Со дня похорон Генри Уоттона прошло всего три недели и, несмотря на летний зной, дом казался холодным из-за царившей в нем скорби. Пройдясь туда-сюда раза три, Дориан остановился перед Викторией и спросил: Вы когда-нибудь видели его работающим над этим?
— Нет, не видела. Наверное, вы считаете меня странной, холодной, но под конец я по большей части предоставляла Генри ему самому. Он ясно дал мне понять, что хочет этого, а вы, Дориан, лучше большинства других знаете, что наш брак в огромной мере держался на терпимости.
— Простите… Виктория… это не то, что я…
— Нет-нет, — остановила его Виктория. — Вам не за что извиняться. Я знаю, конечно, что у вас с Генри был роман, но знаю и то, что это история давняя. Кроме того, терпимость требовалась с обеих сторон.
— Я понимаю, о чем вы… Но как быть с этим, Виктория, разве к этому можно относиться терпимо? — Он приподнял стопку страниц и с глухим стуком уронил ее на столешницу.
— О, не знаю, — она подлила себе чаю, не потрудившись предложить его Дориану. — Мне было приятно узнать, что мой муж был человеком не совсем уж никчемным. По-моему, некоторые страницы написаны очень умело.
— Но… но… он вечно божился, что никогда не станет писать роман, тем более roman à clef.
— Да, и вставил в текст шутку на этот счет. По словам его персонажа единственное, что способно заставить его написать roman à clef, это потеря ключей от машины. Вы разумеется, заметили, что на протяжении всей книги он постоянно ищет эти ключи.
— Нет, этого я не заметил.
— О, ну ладно, это лишь один из его приемов игры с формой.
— Игры с формой? — Дориан не поверил ушам. Он снова сел и перекинул одну затянутую в безупречного покроя штанину ногу через другую. — Генри позволил себе великие вольности в обращении с правдой!
— Так ведь это роман, Дориан. Кроме того, Генри постарался формально отделить события, свидетелем которых он был, от тех, о которых не мог иметь точных сведений.
— Я не убийца, Виктория, — я не убил ни одного человека.
— Я знаю, Дориан; не говорите глупостей. И Генри тоже это знал. Послушайте, я же могла исполнить его волю и не показывать вам эту чертову рукопись. Я показала ее потому, что уважаю чувство, которое он к вам питал.
— Какое еще чувство?
— Любовь, Дориан. Генри любил вас. Всегда любил. Думаю, эта книга — длинное любовное письмо, — она умолкла. Феба вошла в комнату и протопала от холодильника к кухонному столу, чтобы соорудить себе, злящейся на свое сиротство девушке-подростку, трехэтажный бутерброд с джемом. — Pas devant l’enfant [83], - sotto voceсказала Виктория.
— Я не дитя! — огрызнулась Феба.
— Что касается этого разговора — дитя, — отозвалась ее мать. По тому, что девочка не стала спорить, а просто схватила бутерброд и, громко топоча, удалилась наверх, можно было понять, насколько ей худо.
Когда она ушла, Дориан возобновил разговор: Дьявольски странное любовное письмо — он превращает меня в совершенно бесцветного человека да еще и в убийцу. В смехотворного, склонного к нарциссизму мальчишку, у которого на уме только одно — секс и садизм.
— Послушайте, Дориан, вы не могли не знать, что в чем-то Генри относился к вам критически…
— Да, конечно, но ведь написанное им — неправда. Он обращает меня в бездельника, а я, с тех пор как оставил университет, работал, точно вол. Он делает меня самовлюбленным эгоистом, между тем, как я отдал кучу денег на благотворительность. Он изображает меня совершеннейшим нарциссистом, хотя я никогда не заботился о своей внешности больше чем… а, ладно…
— Больше чем кто? — Виктория улыбнулась. — Вы не можете отрицать, Дориан, что вам присуще некоторое тщеславие.
— Мне нравится хорошо выглядеть и я забочусь о себе — многие геи поступают так же, и это не делает нас аморальными, не делает людьми порочными, готовыми пожертвовать последними остатками порядочности, лишь бы остаться молодыми. И еще с одним в написанном Генри roman à clef,я не могу смириться — с тем, что он говорит о Бэзе и о «Катодном Нарциссе». Генри прекрасно знал, что именно я заботился о Бэзе, когда тот умирал, и сделал все возможное, чтобы сохранить его творение. Я не знаю… не знаю… даже если тут, — он пристукнул, подчеркивая произносимое, по рукописи, — содержится некая аллегория, это все-таки немного слишком, чертовски слишком. Я понимаю, Генри переживал трудное время, но я же не виноват, что не подцепил вирус. Я не спал с кем ни попадя, не кололся. Я не делал ничего этого!
Покрытое светлым загаром лицо Дориана решительно налилось кровью, ему потребовалось некоторое время, чтобы успокоиться. Когда же он успокоился, Виктория решила, что разговор пора заканчивать. Последнее время ей и без того приходилось трудно. Да, верно, смерть Генри нельзя было назвать непредвиденной, но от этого нанесенный ею удар не стал менее болезненным. Верно и то, что Генри был необычным мужем, а по мнению некоторых, он и мужем-то не был, однако Виктория Уоттон условилась с ним обо всем еще многие годы назад. Теперь, когда его не стало, она глубоко переживала утрату. В последние года два Генри, более-менее отказавшийся от наркотиков, постарался, как только мог, наладить отношения с Фебой, и это делало их общее положение особенно тяжким.