— О, продукт изменился, Бэз, поверь мне; прежней осталась лишь упаковка. А вот ты — ты стал совершенно другим человеком. Мои информаторы доносят, что ты чист, как купающийся в моющем средстве горный хрусталь. Мои поздравления.
— В этом нет моей заслуги, Дориан.
— Глупости, Бэз, ты же истинный художник, а художники всегда первым делом создают себя самих; а после, чем более буйной изобретательностью они проникаются, тем сильнее становятся в них позывы переизобрести себя…
Он продолжал бы в подобном духе и дальше, но в этот миг на дальнем конце комнаты появился в двойных дверях взятый напрокат мажордом, провозгласивший: Леди и джентльмены, прошу к столу. Гости, выйдя из оцепенения геральдических поз, без особой суетливости потянулись в его сторону. Бэз, приотстав от всех, смотрел, как Дориан подходит сначала к Уоттону, а следом к Алану Кемпбеллу, не без труда поднимавшемуся с большой кожаной подушки. Гладкие черты Кемпбелла, по-прежнему франтоватого и бледного, несли, тем не менее, фатальный отпечаток болезни. Бэз, заметив, что его тощая ныне шея укутана в объемистый шейный платок, заподозрил, что под этим костюмным ляпсусом могут обнаружиться медальоны СК. Дориан выглядел рядом с Уоттоном и Кемпбеллом существом иного порядка. Бэз, хоть он и не смог бы удостовериться в этом на сколько-нибудь сознательном или рациональном уровне, чувствовал, что Дориан не только ускользнул от лап вируса, но и освободился от любых безотрадных притязаний телесности. Помедлив в дверях, Дориан предложил руку вечно нелепой, — но и вечно трогательной — Нетопырке. На краткий миг он обернулся к Бэзу и улыбнулся ослепительной, котовой улыбкой, оставшейся висеть в воздухе и после того, как Дориан скрылся за дверьми.
Час спустя одна перемена блюд была уже подана, сжевана и унесена, а сменившая ее вторая наполовину съедена. Составной стол Уоттонов был длинен и змеевиден, он неуклюже тянулся, извиваясь, по просторной полуподвальной столовой, то изгибаясь, чтобы обойти контрфорс, то уклоняясь от каминного фронтона или книжного шкафа. Поверх этой цепочки суб-столов была раскинута белая камчатная скатерть, сама же цепочка означала, что те пары обедающих, чьи места примыкали к стыкам столов, восседали разновысоко, как если бы одного поместили на небольшую сцену, чтобы он развлекал другого. Посуда, стекло и столовые приборы были такими же прокатными, как мажордом, который с помощью еще двух наймитов заменял бокалы и разносил блюда.
Возможно, пуще всего удивило бы гостя, незнакомого с этим кругом людей, открытие, что Уоттоны представляют собой одну из тех светских семей, что клонятся к гипертрофированной буржуазности. Здесь, в этой цокольной зале, имелось множество приколотых к пробковым панелям детских рисуночков и фотографий, мебель же относилась к той же породе, что и в гостиной — слишком туго набитая, странноватая, на хилых ножках. Некоторое смешение обедающих было, разумеется, неизбежным, и все же Уоттон и его сотоварищи (покоробленные жизнью немолодые люди, фланкированные бокалами на высоких ножках) занимали дальний конец стола, а Нетопырка с друзьями, обосновалась — более рационально, хоть и менее комфортабельно — поближе к кухне.
Вдоль всего стола протянулась процессия бутылок «Бодуа», бутылок пивных и винных, ваз с цветами, шандалов — они походили на солдат, спасающихся бегством от жующих ртов, кои, подобно жерлам пушек, обрушивали на них одни словесные залпы за другими. «Ныне, — сообщил Уоттон Джейн Нарборо, — мне хочется, чтобы грехи мои были подобными суши — прохладными, маленькими и абсолютно свежими».
— Не думаю, чтобы вы сказали, Генри, если б увидели суши под микроскопом, — подчеркивая сказанное, Джейн зачерпнула ложкой шарик персонального сырного суфле. — Бактерии в них так и кишат.
— Как и во мне, — коротко ответил он.
Тем временем, Дориан неторопливо доедал новоиспеченную миссис Холл, Эстер Уортон. То была отчетливо чопорная, ничего собой не представляющая блондинка в сером, шелковом неотрезном платье. Сосцы ее торчали из-под ткани, точно вишни в сахаре из-под корки морозильного льда. «Разумеется, — протяжно выговаривал Дориан, — никакой Войны в Заливе на самом-то делеи не было…»
— О чем это вы, черт возьми? — Она вышла за Холла, привлеченная его показной прямотой, и теперь ей очень трудно было освоиться с игривостью его соплеменников.
— Простите, — попытался умерить ее пыл Дориан, — вижу, я вас обидел…
— Вовсе нет! Я просто хочу знать, что, черт дери, означают ваши слова.
— Они означают, что Войны в Заливе не было, — Дориан поднял вверх ладони и начал, обращаясь к своим наманикюренным ногтям, сплетать несуразицы. — Не было вторжения в Кювейт, не было противостояния, не было создания коалиции, никакие «СКАДы» на Тель-Авив не падали, равно как и бомбы на багдадских аппаратчиков «БААС». Не было ни беженцев на иорданской границе, ни Республиканских гвардейцев, зарытых на дороге в Басру, ни Шварцкопфов, ни думпфкопфов, ни пытаемых пилотов ВВС. Ничего этого не было. Как и Войны в Заливе. Можно ли выразиться яснее?
— Готова поспорить, вы не говорили бы так, — сказала она, — если бы кто-то из ваших детей погиб от бомб Союзников или был уничтожен «СКАДами» Саддама. — Подобно всем либералам, она обладала дурацкой способностью делать возвышенные нравственные выводы из страданий других людей.
— Вы знакомы с кем-либо, потерявшим ребенка на этой войне?
— О чем вы?
— Я уже сказал, о чем, — вы знакомы с кем-либо, потерявшим кого-нибудь на этой войне?
— Э-э… нет, но отсюда не следует, что ничего подобного не было вообще.
— А знакомы вы с кем-нибудь, знакомым с кем-нибудь еще, потерявшим кого-то на этой войне?
— Господа-бога-ради…
— Да ради кого угодно. Послушайте, миссис Холл, все дело в том, что если вас отделяет от этого «конфликта» более шести степеней отчуждения, значит в том, что касается вас, его практически не существует
— Вы сумасшедший, — Эстер схватила бокал с вином и присосалась к нему, точно в родимом баре. — Мы могли бы сейчас встать из-за стола, доехать до аэропорта, сесть в самолет, слетать туда и увидеть реальные, весомые доказательства существования этой войны.
— Могли бы? А я вот думаю, что все заинтересованные стороны быстренько стакнулись бы, чтобы не позволить нам сделать это. Но как бы там ни было, давайте не будем больше говорить об этом; если о чем-то не говорить, то значит, этого как бы и не было. А стоит о чем-то упомянуть, по словам Генри, как оно тут же приобретает реальность [60].
Между тем, несколько дальше вдоль стола Фертик радостно объявил, ткнув пальцем в скругленный лацкан своего элегантного пиджака: «Я, знаете ли, не всегда надеваю ленту ордена СПИДа».
— Почему? — спросила его соседка, Мануэла Санчес, пугающе стероидная сточная канава испанского искусства со всеми характеристиками оной — манильской сигарой, моноклем, жокейскими пиджаком и галстуком.
— Потому что, дорогая моя Мануэла, временами она не идетк тому, что я надеваю — уж вы-то способны это понять.
— Думаю, эта лента не имеет никакого отношения к моде, она — всего лишь политическая декларация, да?
— О, но, Мануэла, конец двадцатого века требует, чтобы все политические декларации были модными, точно так же, как все модные — политическими. Я предрекаю, что со временем появится целый спектр подобных ленточек, и каждая будет свидетельствовать о солидарности ее носителя с той или иной когортой немощных либо с вымирающими туземными племенами.
— Паф! — она извергла клуб сигарного дыма. — Вы, англичане, никогда не говорите того, что думаете.
— Напротив, — фыркнул Фертик. — Яговорю, что думаю, хоть и не всегда думаю, что говорю.
Еще дальше по столу Гэвин рассказывал Бэзу о жизни и смерти в своем отделении. «Его прямая кишка, — сообщил он о некоем пациенте, — прорвалась, когда один малый поимел его кулаком.»
— Иисусе-Христе, — воскликнул Бэз. — У него что же, когти на пальцах были?