К тому времени Главное управление по охране государственных тайн в печати приняло решение читать не рукописи, одобренные журналами и издательствами, а сверстанные журналы и книги. «Мы-то, писатели, — рассказывал Астафьев, — помню, обрадовались: к печатному тексту придираться меньше будут, ведь редакция и главный редактор тоже цензор, да еще какой! Но все это хитромудрое начинание больно ударило и по авторам, и по издателям. Что вот делать редакции „Нашего современника“, когда верстку пятого номера надо подписывать в печать, шестой номер поджимает, типография неустойку платить затребует, а то и вовсе расторгнет договор и вышвырнет журнал, „не умеющий работать с автором“, на улицу? Оставался один-разъединственный шанс — брать главному редактору портфель под мышку и идти на поклон в идеологический отдел Цека, упрашивать крупного, всегда важными делами занятого направителя советской морали, чтоб он убедился, что ничего особенного в повести нет…»
В конце концов, «главный покаянно голову склонит… согласится, что вот проглядел, что разберется со своими подчиненными… Далее автору из редакции кричат: „Горим из-за тебя! Прогрессивка накрылась! А у нас, между прочим, как и у тебя, семья, дети, и тоже, между прочим, жрать хотят…“
Так-то вот довели и меня, — подводит невеселый итог Виктор Петрович, — до полной прострации; махнув рукой, пошел я ложиться в больницу. Делайте, мол, что хотите…».
Здесь следует сказать, что в редакции еще при подготовке рукописи к публикации были изъяты две главы — «Дамка» и «Норильцы». К удивлению своему, «Дамку» Астафьев почти без редакционных придирок опубликовал в январе 1976 года в «Литературной России», зато про главу «Норильцы» ему по секрету шепнули, что увидит он ее напечатанной не раньше, чем лет через двести. Сдали у писателя нервы: «Полное у меня к ней отвращение появилось и с тех пор не правил я ее, ничего не восстанавливал, не делал новых редакций, как это бывало у меня с другими повестями и рассказами».
Однако годы спустя наткнулся Астафьев на пожелтевшую рукопись «Норильцы» и ощутил, что именно этого звена остро недостает повести. Выправил, кое-где дописал текст и, назвав ее более точно и современно — «Не хватает сердца», отправил в тот же «Наш современник». В восьмом номере за 1990 год, через четверть века после написания, она пришла к читателю.
Дороги к успеху тернисты и непредсказуемы. Даже у прилично покромсанной редакторами и цензорами повести «Царь-рыба» читательская судьба оказалась одной из самых счастливых. Как замечает в предисловии к одному из ее последних изданий Лев Аннинский, «Астафьев плачет от выбросов и поправок, желает редакторам подохнуть, но смиряется…
…И не знает, что впереди — триумф, несоизмеримый с репутацией автора, с коего столица только что сбила „слой провинциальной штукатурки“».
В 1978 году книга выходит отдельным изданием в более или менее завершенном варианте и практически сразу же удостаивается Государственной премии СССР — премии, присужденной, между прочим, совместным постановлением ЦК КПСС и Совета министров СССР.
По мотивам повествования был снят фильм «Таежная повесть». В полностью восстановленном виде «Царь-рыба» вышла в свет в красноярском издательстве «Гротеск» в 1993 году. Всего же она была издана более ста раз. Заметим, что великолепное подарочное ее издание осуществлено издателем Геннадием Сапроновым и художником Сергеем Элояном в 2002 году.
Широкий резонанс книга имела и за рубежом. Уже в своем привычном, шутливом, тоне пишет Астафьев о том, как мучались переводчики с переводом как «витиеватого, непереводимого названия, так и с текстом, перенасыщенным „русскостью“». Но, замечает автор, «это меня мало волновало. Главное, что наш, российский, читатель воспринял книгу взаболь, где и бурно, и чудеса с нею разные случались, и приключения».
Возвращаясь к своим мыслям и наблюдениям, порожденным откликами на книгу, писатель выносит суровый приговор времени:
«Пусть придут другие радетели слова и отразят „деяния“ свои и наши, постигнут смысл трагедии человечества, в том числе и поведают о сокрушении Сибири, покорении ее, отнюдь не Ермаком, а гремящим, бездумным прогрессом, толкающим и толкающим впереди себя грозное, все истребляющее оружие, ради производства которого сожжена, расплавлена, в отвалы свезена уже большая часть земного наследства, доставшегося нам для жизни от предков наших и завещанного нам Богом. Они, богатства земные, даны нам не для слепого продвижения к гибельному краю, а к торжеству разума. Мы живем уже в долг, ограбляя наших детей, и тяжкая доля у них впереди, куда более тяжкая, чем наша».
Одна из первых и центральных глав «Царь-рыбы» — рассказ «Капля». После рыбалки, сытной ухи таежники улеглись спать, и один только автор-гость бодрствует. Он рад этой возможности побыть с ночной тайгой наедине. И тайга вроде бы та же, и над головой вечное небо то же… Все родное, но…
Можно в те же вернуться места,
Но вернуться назад
Невозможно…
Не зря эти строки предваряют последний рассказ повествования — «Нет мне ответа». Но сейчас наш разговор — о «Капле».
«Я закинул руки за голову. Высоко-высоко, в сереньком, чуть размытом над далеким Енисеем небе различил две мерцающие звездочки, величиной с семечко таежного цветка майника. Звезды всегда вызывают во мне чувство сосущего, тоскливого успокоения своим лампадным светом, неотгаданностью, недоступностью. Если мне говорят: „тот свет“, — я не загробье, не темноту воображаю, а эти вот мелконькие, удаленно помаргивающие звездочки. Странно все-таки, почему именно свет слабых, удаленных звезд наполняет меня печальным успокоением. А что тут, собственно, странного? С возрастом я узнал: радость кратка, преходяща, часто обманчива, печаль вечна, благотворна, неизменна. Радость сверкнет зарницей, нет, молнией скорее и укатится перекатным громыханьем. Печаль светит тихо, как неугаданная звезда, но свет этот не меркнет ни ночью, ни днем, рождает думы о ближних, тоску по любви, мечты о чем-то неведомом, то ли о прошлом, всегда томительно-сладком, то ли о заманчивом и от неясности пугающе-притягательном будущем. Мудра, взросла печаль — ей миллионы лет, радость же всегда в детском возрасте, в детском обличье, ибо всяким сердцем она рождается заново, и чем дальше в жизнь, тем меньше ее, ну вот как цветов — чем гуще тайга, тем они реже».
Лирический герой, alter ego писателя, задается вопросом: «Но при чем тут небо, звезды, ночь, таежная тьма?» И дает ответ, который лейтмотивом проходит через все повествование: «Это она, моя душа, наполнила все вокруг беспокойством». И эта возвышающая боль заставляет задуматься над тем, о чем говорим весьма часто, вроде бы безразлично.
«Как часто мы бросаемся высокими словами, не вдумываясь в них. Вот долдоним: дети — счастье, дети — радость, дети — свет в окошке! Но дети — это еще и мука наша! Вечная наша тревога! Дети — это наш суд на миру, наше зеркало, в котором совесть, ум, честность, опрятность нашу — все наголо видать. Дети могут нами закрыться, мы ими — никогда. И еще: какие бы они ни были, большие, умные, сильные, они всегда нуждаются в нашей защите и помощи. И как подумаешь: вот скоро умирать, а они тут останутся одни, кто их, кроме отца и матери, знает такими, какие они есть? Кто их примет со всеми изъянами? Кто поймет? Простит?»
Боль автора — не только о собственных детях. Это боль за всех тех, кто идет за нами.
Переживания Астафьева, по-моему, наиболее точно отразил Анатолий Ланщиков. «Страшную, нечеловеческую войну выдюжили, отстояли страну, победили, и началась долгая череда мирных лет; там, на фронте, казалось, что окончится этот кошмар и начнется какая-то новая и непременно светлая жизнь, а потекли эти мирные годы, незаметно вплетаясь в десятилетия, и жизнь не становилась светлой, жизнь становилась какой-то мутной, хотя по-прежнему в ночи мерцали те же звезды, напоминая о вечности и соблазняя ею, а вот тайга под напором людской дури и жадности начала терять признаки своей всевечности: гибнут озера, реки, умирает лес, в жестокой алчности истребляется зверь и рыба, будто конец света наступает и после тебя уже никому не жить».