Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С глубоким уважением

Астафьев

15 августа 60 г.».

Завязавшаяся позднее дружба писателя с маститым советским литературным критиком Александром Макаровым, характер возникшей между ними переписки позволяют нам сделать предположение, что в этом письме выражена не только любовь Астафьева к прозе В. Шишкова. В нем виден более широкий подтекст, призванный привлечь интерес маститого писателя к идущему вослед литератору.

Для Виктора Петровича понятие «сибирская» литература — отнюдь не пустые слова. В письме В. Колыхалову, посланном значительно позднее, 16 апреля 1969 года, из Вологды, он писал: «…Люблю книги сибиряков. В них, у талантливых, разумеется, авторов… всегда покоряет выпуклая образность, сочный и богатейший язык, сочная природа. Наш грубоватый, не подмазанный крылышком юмор, не вымученная, не выставленная напоказ честность и правда, правда непосредственная, неотразимая, как жизнь, которая вроде бы как сама собой, разумеется, и потому ее обычно принимают и воспринимают без ахов и охов и никакой излишней подозрительности к ней не проявляют. Такова уж она, настоящая правда: ее или принимают целиком, или отвергают, но тоже целиком, ибо она неделима и неотделима эта „исповедальная проза“…

Твоя книга написана в лучших традициях сибирской прозы, которая была и осталась, по моему глубокому убеждению, лучшей и определяющей в прозе 20-х и 30-х годов. Зазубрин, Ошаров, Петров, Иван Кратт, Шишков, Березовский, Жуков, Сейфуллина, Вс. Иванов, Черкасов (покойный, а не живой!) и множество других сибиряков зачали советскую прозу и продолжали ее с новейшим живописным блеском, они как бы изголодались по живому слову, по живому разговору, в душах их скопилось столько красок, столько живописных образов и эмоциональности, что они ее выплескивали удало, безудержно, темпераментно и иной раз одной страницы (у Шишкова, например) иному современному столичному „художнику слова“ хватило бы на роман — так они бедно заряжены жизнью, так мало видели и пережили.

Все это, присущее лучшим сибирякам, как бы само собой перешло к нам (да и как могло быть иначе? Мы ж росли, выросли на этой литературе!), и все это ярко, зримо и вещественно присутствует в твоей книге.

Но я глубоко убежден, что сибиряки наши, если б дали им возможность созреть, жить и работать, вспомнили бы, в конце концов, что до них были Достоевский, Толстой, Чехов, Бунин — в прозе; Пушкин, Блок, Некрасов — в поэзии, которые умели — да еще как! — писать и образно, и живописно, и удало, и правдиво, и… как хочешь. От стихийной, порой „голенькой“ прозы они постепенно переходили к мысли, и, если уж шла война и ее описывали, то не одними батальными сценами отделывались эти воистину мудрые художники, а мятущийся появлялся у них на позициях и мятущийся, чего-то ищущий граф, и мужичок, со „своих позиций“ пытающийся понять себя, мир и происходящее в этом мире. Если уж нищий студент угрохал старуху, то за него нравственные вопросы решал не всезнающий майор Пронин или мимо ехавший и случайно завернувший в роман секретарь обкома, а сам он, студент, обращал свой взор вокруг и в самого себя и все вокруг постигал — и высшую нравственность, и падения — путем мучительного размышления над сущностью человеческой жизни, над ее величием и мерзостью.

Тургеневы, Достоевские, Толстые достигли высших вершин в слове, потому что сделали это слово мыслительным и, мало того, пошли дальше, забрались туда, откуда возникает эта мысль — в человеческую душу.

Увы и ах! При всем блеске прозы 20-х и 30-х годов, особенно сибирской, она лишилась основного достижения нашей русской Великой литературы. Она изображала и только. Она, захлебнувшись, спешила вперед, летела, подхваченная круговертью событий и запущенной во всю мощь и на всю „железку“ собственной жизни. Еще раз говорю: дай ей время приостановиться, осмотреться, поразмыслить — литература эта непременно пошла бы в глубь явлений жизни, занялась бы самоанализом и осмыслением вновь народившегося общества.

Я думаю, не случайно почти всю сибирскую литературу вырубили под корень. Кто-то инстинктивно почувствовал, что она, если не представляет, то будет представлять опасность…»

Но вернемся к периоду учебы Виктора Астафьева на Высших литературных курсах. Сам писатель довольно часто и с удовольствием вспоминал эту пору своей жизни. Однажды я предложил ему побывать в его альма-матер, поговорить с новым поколением студентов-писателей. Астафьев согласился.

Встреча состоялась 17 декабря 1985 года. А лейтмотивом состоявшегося разговора стал тезис: «Каждый день что-то открывали…»

«Учеба на ВЛК — лучшие и святые мои годы, — этими словами начал разговор с молодым поколением Виктор Петрович. — Я пришел сюда с шестью группами образования и житейским багажом. Только учеба в Москве помогла мне сбить провинциальную штукатурку, помогла преодолеть тот разрыв в образовании и культуре, который я имел и на преодоление которого в одиночку мне пришлось бы лет двадцать корпеть.

К счастью, почти все мои однокурсники были такие же: из провинции. Заносчивости и спеси столичной меж нами не водилось, мы не критиковали и не снисходили до окружающего, а каждый день что-то открывали.

Именно в те годы я посмотрел основной репертуар московских театров. Счастлив, что застал еще наших великих стариков из МХАТа. Видел грандиозные „Мертвые души“, видел спектакль „Дни Турбиных“ с Михаилом Яншиным в роли Лариосика.

Пользуетесь ли вы той возможностью, что вам предоставляет жизнь в Москве? Я как сделал: взял шоколадку, букет цветов и пошел к билетной будке возле метро „Новослободская“. Представился кассирше: так, мол, и так, неотесанный мужик из Перми приехал в столицу уму-разуму поднабраться…

Милая женщина, там работавшая, снабжала меня билетами на все стоящие спектакли все годы учебы. Впрочем, заглядывал я к ней и в более поздние времена.

Писателю никак не обойтись без культуры. Нужна она и художникам. Я вот в воскресенье побывал на выставке в Манеже. Удручающее впечатление. Выравненное мастерство. Будто писалось все одной рукой. Кто прежде писал хуже, чуть поднялся, а прежние мастера остались на своем уровне. Ни одна картина не берет за сердце.

Люблю Кугача. Но то, что показано им, вещь проходная, не выше Кугача прежних лет. Картина Мальцева, посвященная памяти Федора Абрамова, по-моему, не вполне удалась. Нет подлинного трагизма этой утраты.

Вы должны все видеть, знать и все обсуждать.

Может, конечно, нам было легче?

В то время в Литинституте училась группа оригинальных людей: Николай Рубцов, Ольга Фокина, Василий Белов, братья Сафоновы.

У нас, на ВЛК, — Евгений Носов, Сергей Викулов и другие пытливые ребята. Этих двоих вспомнил, как говорится, навскидку. Таким образом, у нас существовала широкая, питательная среда общения».

Отвечая на вопрос, кто из преподавателей ему запомнился, Виктор Петрович прежде всего назвал Нину Михайловну Молеву. «Она читала нам историю искусств, а, по сути, говорила обо всем. Мы, дураки, не сразу оценили ее. Случалось, гасили свет перед лекцией.

— И что же?..

— Не обращала на это внимание, читала свои лекции в полной темноте. На наше счастье она занималась с нами целых два года! Какие лекции! Значительно позже я узнал, что эта хрупкая, изящная женщина — не только крупный специалист и великолепный лектор, но и ветеран войны, бывший санинструктор. Что она носит осколок в сердце. Как стыдно мне за прошлое ребячество взрослых мужиков.

Впрочем, эта мудрая женщина, полагаю, понимала ситуацию лучше нас самих. Ведь мои сокурсники, да и сам я, не имели отрочества и юности, не перебесились, не покуролесили свое, практически из детства ушли на войну. И вот, когда оказались снова за партой, кое в ком вдруг взыграло ребячество…

Нам Архипов читал историю литературы XIX века. Приходит к нам и сразу спрашивает: „Ну, как работаем?“ Все кричат: „Без перерыва!“ Его лекции о Николае Некрасове до сих пор в памяти, будто вчера мною слышаны. Особенно блистательная лекция — об Иване Сергеевиче Тургеневе, которого он, кстати сказать, не любил. Не любил! И потому не считал себя вправе проявить какую-то личную предвзятость. Готовился к ней с особой тщательностью. Этот подход Архипова к нелюбимому им Тургеневу имел для нас большой нравственный смысл. Мы поняли, что писателя ведь нельзя трактовать одномерно и только из личных симпатий. Писатель ведь не доска, а древо, живое и плодоносящее, которое, чтобы знать и хорошенько разглядеть, нужно ни раз и ни два обойти со всех сторон. А доску, конечно, можно просто перевернуть, чтобы убедиться: вот она доска и есть.

45
{"b":"159132","o":1}