Все-таки находили выход из положения.
Как мы цинично орем о том, что вот в авангарде у нас рабочий класс, человек труда. На Урале, где я жил, можно называть все рабочие города подряд. Чусовой уже охарактеризовал. Дальше — Лысьва. Наверное, известна вам по плитам и утюгам. Потом идет Губаха — коксохимическое производство. Кызыл — центр угольного бассейна. Затем Березняки — химическая промышленность… Целая корзина вреднейших производств. И ничьи города так не обирают, не изничтожают, как вот эти, исконно пролетарские. Всюду смог, выбросы ядов в атмосферу, несоблюдение элементарных правил безопасности. И сегодня, впрочем, модное слово „экология“ не очень нас выручает.
А как жили? В Чусовом пассажирский автобус появился через 12 лет после войны. Дом культуры металлургов строили так долго — лет восемнадцать, что сразу же после сдачи потребовался капитальный ремонт. В центре города стояла какая-то каркасная баня, на описание аварий и происшествий в ней мы, наверное, истратили тонну бумаги. Не раз случалось, что там стена вываливалась, и голый, моющийся народ во всей красе представал перед изумленными прохожими.
В такой вот атмосфере прошла послевоенная запоздалая молодость. Но не скажу, что эти годы — самые худые. С вашей юностью я, конечно, свою не сравниваю. Уже тогда народ люто пил, всякие штуки, включая поножовщину, устраивал.
Меня спасала природа. Постоянно бывал в лесу, на рыбалке или охоте. Вроде меня добытчиков встречалось в ту пору мало. Моего возраста ребят это не увлекало: лучше выпить и подраться возле магазина. Людей старшего возраста, уставших и покалеченных войной, тянуло со смены домой, к печке и семье. Настрелялись они, брать в руки оружие не хотелось.
Поскольку любителей таскаться по лесам было мало, жизнь шла раздольная. Вскоре появились первые моторишки лодочные. Они ломались, рыбаки их проклинали. Но наловчились чинить, что-то вовремя подделать… А уже с мотором можно было рвануть на настоящий речной промысел.
Как-то одну свою ерунду принес в газету, на обсуждение литературного кружка, который там был. Почитали и решили печатать. Частично напечатали, но вдруг остановили. Крамола!
— А в чем она была?
— Тогда же царствовала литература Бабаевского, фронтовик — это только кавалер Золотой Звезды, никак не меньше. Когда умирала русская деревня с голоду, когда мы, фронтовики, так вот мыкались, в литературе торжествовал конфликт хорошего с прекрасным. Помните, какое было редкое, великолепное название у прославленного романа тех лет — „Счастье“. Как это нестандартно, свежо, как оригинально!
Еще тогда свирепствовал драматург Суров и под стать ему. Потом эту халтуру очень сложно было преодолевать. Причем даже не саму продукцию, а инерцию, привычку опираться именно на такие образцы. Зато у меня, вчерашнего солдата, и о таком же написавшем, обнаружили недозволенное, недопустимое.
Вот сейчас вспомнилась реплика, которую услышал значительно позже от самого Александра Трифоновича Твардовского. Может, этот эпизод здесь к слову окажется, прекрасная реплика: „Эти авторы нас погубят, они не думают о проходимости…“
Конечно, к моему созданию подобная реплика не могла иметь никакого отношения. Придирки к газете и моему тексту — пример дремучести местных партийных чинуш. Мой рассказишко был примитивный, написан по лекалам соц-классицизма. Прообраз героя — мой друг, который до фронта был неплохим трактористом. И он у меня произносит фразу: „Мало нашего брата в деревне осталось; вот и стали все мы для баб хороши“.
Намек на правду, какая-то живинка, пожалуй, в этой реплике есть. В итоге редактору на орехи досталось. Что там за писатель появился? Надо, дескать, у него документы проверить…
— И проверяли?
— Проверяли, хотя сейчас все это кажется невероятным и даже смешным. Впрочем, худа без добра не бывает. Меня на этом деле заметили и… позвали в редакцию. Стал корреспондентом.
— Выходит, это лучший способ для укрощения талантов?!
— Ну, не думаю, что кто-то мог в нашей дыре дойти до такой степени изощренности. Просто редактор посчитал, что полученной им и мною головомойки достаточно для боевого крещения. Коли ты у нас литератор, то и пиши, поднимай культуру.
— Это газета городская?
— Да! В Чусовом в ту пору проживало 65 тысяч, в районе — 150 тысяч, довольно прилично. Позже из него выделился Горнозаводский район. Он и по территории был большой, и по серьезности предприятий.
Для журналиста в общем-то была возможность развернуться. Но надо помнить, что грамотешка у меня была довоенная — шесть групп, фронт дал, конечно, жизненный опыт, но культуры и грамотности не добавил. Надо было все это срочно набирать. Правда, я даже в окопах ухитрялся книжки иметь и читать. Я знал, что предложение должно заканчиваться точкой, но вот где оно, предложение, заканчивается, точно не представлял.
— Может, это и выручило?
— Во всяком случае, помогло сохранить нутряной язык. Вы должны понять меня правильно. Всякая творческая судьба — оригинальна, своеобычна, неповторима. У меня сложилось все именно так, как рассказываю. Для вас это просто пример выживания…
— Как это у вас все-таки получилось?
— Коли надо, расскажу. Должен признать: создавать информацию — дело занозистое. Не сразу в нормальной голове прилаживаются, слово к слову, фразы вроде: „Став на трудовую вахту в честь товарища Сталина, металлурги взяли на себя повышенные обязательства по чугуну, стали, стружке…“ Совсем это не просто. Но писать некому, журналистом я стал в первый же рабочий день в редакции.
Через несколько лет к нам прислали выпускницу факультета журналистики Уральского университета. Мы смотрели на нее как на чудо. В еще большее изумление пришли, когда она потребовала себе полтора месяца, чтобы „вжиться“ в материал, освоиться. Правда, и это не помогло.
— Давайте к вам вернемся…
— На другой рабочий день сварганил зарисовку об электрификации депо. Думаю, и дальше бы пошло, но перемудрил. Грамотешка слабая, человек с ветру, неуверенный, даже места своего не имел, сидел за столом с бухгалтером.
На мою беду мне надавали массу брошюр с советами, как писать очерк, передовицу, статью. Брошюрки для рабкоров сочиняли столичные борзописцы. Сами-то пишут, как бог на душу положит, а в своих советах наворочали правил. Я по вечерам над ними корпел, начитался и впал в уныние. Видишь ли, обрабатывая письмо трудящегося, надо впаивать в текст пословицы, крылатые слова, суждения классиков. К тому же придерживаться стиля автора. Как же мне все это освоить?
Через неделю стали готовить читательские письма на третью полосу. Мне досталось про кражу кожи на местном комбинате. Надо 25 строк, а я накатал полтораста. И стиль-то авторский сохранил, и поговорок насовал… Прихожу к ответсекретарю Саше Толстикову с шедевром. Он, как увидел объем, захохотал. Стал марать мою стряпню, и резал, гад, будто по живому. Оставил заявленные 25 строк и страшную сердечную рану. Я был просто уничтожен.
В самый разгар моей газетной деятельности вдруг обнаружил, что у меня уже большая семья, дети, их надо кормить. Так мы жили безалаберно, что сначала производили детей, а потом только задумывались, как их поднимать, на какие шиши.
Самый большой заработок в газете был за передовую. Сейчас, слава богу, многие газеты от них отказались, тогда это был обязательный атрибут каждого номера любого издания. Газета у нас пятиразовая, то есть пять передовых. За месяц — двадцать! Конечно же, писал их чаще всего сам редактор. Но счастье перепадало и заму, и другим работничкам.
Хоть уже бойко писал, взяться за передовицу не хватало духу и воображения. Но без передовых я зарабатывал меньше всех. Сказал об этом редактору.
— А вы работали тогда в каком отделе, культуры?
— Сначала у нас вообще никаких отделов не было. Но когда объем газеты увеличили до четырех полос, появился отдел промышленности, куда меня и определили, вел лес и транспорт. Публикации по проблемам культуры оказались просто довеском, вроде общественного поручения. За информацию о культуре платили совсем чуть-чуть.