Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В первых числах сентября мы замечаем, что прекращаются транспорты «в газ». Проходит еще несколько дней. По-прежнему тишина. Поезда к платформе не подходят. Лишь один крематорий слабо дымится. Радио молчит, будто его и не было. Нет и машины с посылками. Единственным признаком не изменившегося порядка являются переполненные грузовики из «Канады», они спешат, они несутся с еще меньшими промежутками, чем обычно.

Мы вслушиваемся в тишину.

— Пожалуй, надо «организовать» хорошие ботинки, — говорит Неля. — Пойду в «Канаду», прочная обувь — необходимая вещь. Может быть, нам предстоит долгий путь…

Однажды в двенадцать часов дня вдруг слышим шум самолетов, и тут же — вой сирены. На наших лицах появляется восторг. Мы смотрим вверх. Слушаем рокот моторов, как прекраснейшую музыку. Медленно появляется с севера, тяжело грохочет крылатая эскадра, вибрирующий воздух несет к нам волны радостной надежды.

— Хоть бы начали бомбить! — мечтает Бася, не отрывая глаз от самолетов.

Ирена тоже провожает их взглядом.

— Вот если бы бомбы упали на проволоку и разорвали ее… Образовался бы проход, а там и партизанские отряды вблизи!..

Неля, тоже с поднятой вверх головой, смеется, передразнивая Ирену.

— Если бы, если бы! Если бы жених рядом в машине… Если бы золотые часы и звездочка с неба.

И вдруг… Что это? Бум! Бум!.. Вбегаем в барак. Из эсэсовской кухни стремительно, выскакивают господа эсэсовцы, повелители Бжезинок, и мчатся к воротам, где, оказывается, построено убежище. Мы не можем отказать себе в удовольствии и наблюдаем за бегущими. Чудовище Бедарф бежит первым, бледнее, чем всегда, за ним торопятся другие. Только одна Янда остается у барака, стоит, спокойно засунув руки в карманы.

Бомбы падают где-то совсем рядом. Мысленно просим бога, чтобы это продолжалось как можно дольше. Чеся прерывает молчание детским заявлением:

— А я когда-то так боялась бомб…

Бомбардировка длилась полчаса. Отчетливо виден пожар в лагере C.

— Горят бараки, — замечает кто-то, — хорошо, если бы ветер дул в нашу сторону!

— Ну и что ты от этого выиграешь? — говорит другая отрезвляюще. — Негде будет спать, будешь спать под открытым небом, да еще собак выпустят.

Увы, «поэма моторов» кончается, и самолеты, сбросив груз, улетают.

Бедарф и другие эсэсовцы вылезают из убежищ, и снова перед нами лица повелителей. Они пытаются шутить, прикидываясь храбрецами.

После полудня, видимо, по случаю сегодняшнего избавления от смерти, они устраивают себе сногсшибательную пирушку. Пьют до бесчувствия — так пьют обреченные на тонущем корабле. Бьют все, что только можно разбить, орут во всю глотку. Мы затворяем дверь, ожидая их визита. Действительно, вскоре появляются, шатаясь «Венский шницель» и «Кривой». Не знаем, что нам придумать. Делаем вид, что заняты работой. «Кривой» кричит, сверкая единственным глазом:

— Ну что, глупые свиньи, весело?

Никто ему не отвечает. «Кривой» вынимает пистолет и целится в Ирену.

В эту минуту распахивается дверь, и в детской коляске, пронзительно визжа, въезжает подталкиваемый самим гауптфюрером Ханом лоснящийся, безвредный Вурм, вдребезги пьяный.

Одновременно отворяется дверь служебной комнаты, и на пороге появляется Янда. Своим проницательным взглядом она сразу оценила положение. Воцаряется тяжелое молчание. «Кривой» прячет револьвер. Вурм перестает визжать. Хан бросает коляску и подходит к Янде. Отвратительно причмокивая, он пожирает ее глазами. Янда захлопывает дверь перед его носом. Разъяренный Хан лезет к ней в комнату через коридор. Раздается звон битого — стекла…

Мы не дышим, приросли к стульям. Только бы не увидели в нас женщин, не захотели бы с нами «поиграть». Против воли сочувствую Янде.

Наконец оргия эсэсовцев, вылезшая на этот раз из-под прикрытия ночи на дневной свет, кончается — о, чудо! — без всяких опасных для нас последствий.

Немного погодя дверь служебной комнаты отворяется, и бледная, как призрак, Янда велит убрать стекло.

На другой день мы узнаем, что в результате налета уничтожен эсэсовский госпиталь. Среди эсэсовцев есть убитые и раненые.

В Бжезинки приходит давно не появлявшаяся здесь Валя из политического и по секрету сообщает, что отныне уже не будут умерщвлять газом людей. Пришел приказ из Берлина, сообщение это верное. Авторитетные комментаторы, то есть «парни», предполагают, что это в связи с занятием немецкой территориии. Гитлеровцам будто бы пригрозили, что с ними сделают то же самое. Хотя всем известно, что Валя имеет доступ к официальной информации, мы, однако, не верим. Уже столько раз мы решали, что массовым убийствам пришел конец, а новые жертвы шли «в печь».

Расспрашиваю Валю о подругах из моего транспорта. Валя знает все: кто умер, кто ходит на аусен, кто получил работу под крышей и кто лежит в ревире. Подсчитываю мысленно и вижу — осталось очень немного. Вспоминаю, как в первые дни меня поразила статистика смертей. Каждая, кого я тогда встречала, уже в начале разговора заявляла: «Что из того, что я еще живу… нас приехало сорок, осталось четверо…»

Валя приносит список транспортов из Освенцима в лагерь Равенсбрюк; утверждает, что это первый эвакуационный транспорт, а за ним последуют остальные.

В картотеке, рядом с фамилиями переведенных, мы вписываем букву «ü» (überstellt). В эвакуационном списке много подруг. Встречаю фамилию Стефы, прибывшей со мной из Павяка.

Еще приходят списки, а транспортов что-то не видать на платформе.

Видим из окон, как мужчины, французские партизаны, ремонтируют разбитую, вытоптанную сотнями тысяч ног «дорогу смерти».

Холодный сентябрьский дождик покрывает изморосью тиковую одежду французов. Голод и апатия преобразили их лица — а еще так недавно эти люди боролись с оружием в руках. Иззябшие, смирившиеся, они перекапывают Лагерштрассе.

Неля не может смотреть, как мерзнут эти славные парни. В минуту, когда часовой отвернулся, она подает знак, открывает окно и выбрасывает хлеб и носки. Часовой вдруг поворачивается. Заметил. Стараясь спасти положение, обезоруживающе улыбаясь, Неля кричит часовому:

— Не трогай его, я могла бы быть твоей матерью! Ведь я не сделала ничего плохого.

Эти слова неожиданно подействовали. Часовой делает вид, что ничего не заметил. Француз жадно глотает огромные куски хлеба, взгляд его оживляется благодарностью. Товарищи завидуют ему и смотрят на нас с немым ожиданием. Но у нас больше нет хлеба, да и боимся часового. Опускаем головы и «работаем». Что можно сделать? Столько голодных заключенных мокнет сейчас в поле за проволокой, столько голодных варшавян, лодзинских, венгерских евреев! Невозможно всем им помочь.

Приезжают поодиночке цуганги. С платформы ведут трех беременных женщин.

Беру ведро — наш обычный предлог — иду в зауну за водой. Подхожу к женщинам. Венгерские еврейки. Они уже были здесь прежде. Их тогда отправили в лагерь — беременность еще не была заметной. Послали на уборку щебня. Там все обнаружилось. Женщины догадываются, зачем привезли их обратно. Одна из них, со спокойным, сёрьезным лицом, указывает на крематорий.

— Знаю. Там сожгли мою мать, и я туда пойду. Так будет лучше всего. Скорей бы только.

И горько усмехается.

Не пытаюсь ни возражать, ни утешать. Кто может все это знать лучше, чем они? Но не могу и отойти просто так, чувствую, что должна что-то сказать. Мне стыдно, что я буду жить в то время, как они…

— А мне так хотелось иметь ребенка, — печально говорит вторая женщина. И оглядывается вокруг: — Когда, наконец, они за нами придут?

— Долго ли «это» продолжается? — спрашивает третья, самая молодая, она взволнована больше других.

— Недолго, — выпаливаю я и убегаю.

У дверей нашей канцелярии ко мне обращается какая-то женщина.

Она сильно накрашена, с часами на руке, на высоких каблуках, в узкой юбочке и, о диво, с пришитым номерком.

— Команда эффектенкамер? — спрашивает она.

— Здесь. Ты заключенная?

52
{"b":"158979","o":1}