Но ничего, ничего нельзя было придумать. Безграничная ненависть овладела всеми. Ненависть высокой волной прокатилась по всему бараку. Ненависть была самым сильным, объединяющим весь лагерь чувством.
В барак вошла лагеркапо, та самая, что участвовала в отборе. Вместе с ауфзееркой они переходили от нар к нарам и что-то шептали. Мы обеспокоенно вертелись на своих местах. Визит этот не предвещал ничего хорошего. Лагеркапо сказала громко:
— Кто хочет пойти в город, в мужской лагерь? Там есть легкая работа, штатское платье и хорошая пища.
Говоря это, она усмехалась хитро и заискивающе.
— Ну, что же, не объявляются желающие?
Изо всех углов ее засыпали вопросами, как потом оказалось, очень наивными.
Мы, из Павяка, привыкли не доверять, но все же сразу не могли разгадать, какое новое коварство кроется в этом приглашении на «легкую работу».
Блоковая стояла сбоку и тихонько просвещала одну из заключенных.
Я пробралась туда. По-видимому, она что-то знает.
— В «пуф», — услыхала я, — набирают в «пуф».
— А что там делают?
— Ничего. Надо обслужить двадцать мужчин в день…
— Каких мужчин? — спрашивали мы, все еще не понимая.
— А, вероятно, тех, кто уже давно сидит, тех, что на должностях, разве я знаю каких. Во всяком случае, не эсэсовцев, а заключенных…
— И что же — это действительно добровольно или будут посылать силой?
— Не знаю, все возможно. Но пока из блока выходить нельзя.
Я побежала к Зосе. Она сидела перепуганная. Перед ней стояла ауфзеерка и внимательно разглядывала ее. Я решила «действовать».
Когда ауфзеерка на минуту перевела свой взгляд на другую, я подала знак Зосе.
— Бежим, Зося, быстро!
И пошла к выходу. «Торваха» [10]не хотела выпускать нас.
— Мне очень надо, у меня дурхфаль, у нее тоже, пусти нас…
— Не могу, ежеминутно удирают, из-за вас и мне попадет.
Кто-то закричал в бараке. Она отвернулась. Мы воспользовались этим моментом и понеслись в сторону уборной.
Зося дернула меня.
— За нами идут.
Я повернулась. Действительно, нас нагоняли. Лагеркапо грозила нам издали. И началась «игра в прятки» между бараками. Мы высовывались по очереди, а она появлялась каждый раз на новом месте. Вырастала как из-под земли. Наконец оставила нас в покое.
Усталые и измученные этой погоней, мы вернулись в барак. Оказалось, что «желающих» нашлось ровно столько, сколько было указано в требовании. Номера их списали. Взгляды всех были устремлены на нары рядом с нашими, и я услышала голоса:
— Ты же полька, постыдилась бы. Позор!
Молодая девушка на нарах твердила одно и то же:
— Я голодна, не ваше дело, не вмешивайтесь.
Видно было, что она боролась с собой.
— Мы не меньше тебя голодны, свинья…
Девушка расплакалась.
Мы не могли понять, что это за история с «пуфом». Почему такие «привилегии»? Для каких заключенных?
Как нам потом объяснили, эта затея возникла у лагерного начальства не случайно. В мужском лагере все больше заключенных участвовало в политических заговорах. Начальство решило придумать что-нибудь такое, что отвлекло бы мужчин от политики.
Мужчины должны отныне интересоваться «пуфом».
Долго еще призрак «пуфа» пугал нас. Каждый раз, когда входила лагеркапо, мы думали, что снова ищут «желающих». К счастью, «новую смену» отбирали раз в несколько месяцев.
Началась пора дождей. Мы мокли на апеле, на лугу. Грязь в Освенциме была, наверно, специально придуманной пыткой. Никогда не просыхала земля, липкая, полная неожиданных «засад». Двигаться было почти невозможно, колодки увязали в клейкой грязи.
Часто обсуждали мы, какие дни кажутся легче. Дождливые меньше вносили диссонанса в наше безнадежное существование: Пасмурное, свинцовое небо было как бы частью нашей лагерной действительности, сливалось с ней. Служило естественным фоном для серых лиц, бритых голов, полосатых халатов, для наших голодных взглядов полуживотных. Мы брели из барака в уборную, из уборной в барак, увязая в грязи, с каждым днем все более смирившиеся с судьбой, отупевшие. Всюду слышны были скорбные вздохи.
Как-то ночью поймали с поличным одну заключенную, она для нужды использовала суповую миску. Это была пожилая женщина, видимо, больная. Ее стащили с нар, и блоковая избила до потери сознания. Утром в наказание мы все стояли почти час на коленях в грязи. После у нас болело все: ноги, голова, сердце. К вечеру у большинства появился жар. На другой день многих из блока отправили в ревир.
В первый раз и я подумала, — не пойти ли в ревир. Я мерзну, голодаю, убеждая себя и подруг, что свершится чудо. К чему это? Все равно ведь погибать. Зачем же тянуть эти мучения? В ревире хоть нет апелей. Буду лежать, пока не умру.
Я поделилась своими мыслями с Зосей.
— Нельзя, Кристя. А вдруг придет посылка? А вдруг что-нибудь изменится?
Я решила потерпеть еще несколько дней. И посылка действительно пришла! Посылка, упакованная руками мамы! Силы оставили меня. Я не могла даже развернуть ее. Подруги смотрели на меня — когда же я наконец открою. А я не могла сдержать рыданий. Каждая весть с воли лишала нас равновесия. Мы уже научились не думать и не вспоминать. А посылки выводили нас из этого состояния, вызывали тоску.
В это время я познакомилась с Ромой, учительницей из Силезии. В лагере она была уже давно. Несколько дней назад она вышла из ревира, перенеся много болезней. Высокая, стройная, Рома казалась совсем прозрачной. Ее огромные голубые, удивленные глаза говорили о затаенной муке. Рома рассказала мне о перенесенных допросах в Освенциме. Полуживой, без сознания, снимали ее с колеса пыток.
Невозможно было понять, как после всего этого она живет. Она попала в лагерь восемь месяцев назад. Правда, ей присылали много посылок — три-четыре в неделю. Теперь здоровье ее быстро восстанавливалось. Подкупая блоковую и штубовых, она могла сидеть на нарах, и никто ее не подгонял, как нас.
Однажды Рома сказала мне:
— Самое плохое позади, теперь я верю в то, что продержусь. Я прошла через все, что они придумали, чтобы убить человеческое в человеке. Теперь я верю в то, что буду жить.
В этот же день, во время вечернего апеля, остановилась на Лагерштрассе черная карета. Какой-то гестаповец выскочил перед нашим бараком и направился к блоковой. Мы замерли от ужаса. Несколько минут спустя вызвали номер Ромы. Она вышла из рядов и медленно пошла в сторону кареты. И не вернулась.
Пока она находилась в ревире, велось следствие по совершенному ею «преступлению». Кажется, кто-то по ее «делу» «засыпался». Говорили, что она учила детей польскому языку; это лишало ее права на жизнь даже в лагере.
После смерти Ромы еще долго приходили для нее посылки. На воле надеялись, что поддерживают ее.
Окончился срок карантина. Нас разделили. Приходили ауфзеерки и отбирали девушек в разные команды. Забрали Зосеньку и многих других. Тогда я еще не знала, что в лагере можно о чем-нибудь просить. Мы с Зосей стояли, оглушенные этим новым ударом. Нам и в голову не пришло, что следует попытать счастья. Просить можно нормальных людей в нормальных условиях, но тут… кого может тронуть, что мы хотим быть вместе? Если мы выдадим это наше желание, нас, конечно, разлучат. И Зося попала в Буды, то есть на другой участок лагеря.
В Будах находилась постоянная аусенкоманда из 300 женщин. Бараки там не были окружены проволокой. Заключенные работали в поле. На территории лагеря находилось еще несколько таких же, как в Будах, команд.
Названия свои они получили по имени деревень, которые некогда были на этом месте, например Райско, Бабице, Харменза. Считалось, что в Райско самые лучшие условия работы, там разводили овощи и цветы. Попасть туда было вершиной мечтаний. Другим надежным местом, где можно было продержаться, считалась Харменза — ферма-инкубатор. О Будах мы почти ничего не знали. Во все эти команды попали немногие счастливчики.