— Наверно, это был румынский анекдот, — беспощадно заметил Уди, — длинный и несмешной.
— Оставь его! Ты тоже хорош, — отозвался Ионатан. — А ты, Тия, тихо. Еще немного за ухом, и делу конец. Спокойно.
— Ладно, — согласился Уди. — Дайте ему поговорить. Пусть говорит хоть до послезавтра. С него станется… А я, к примеру, прямо сейчас поднимусь в эту вонючую деревню.
— А вот я, — сказала Римона, — верю ему. Верю, что были у него две тетушки-близняшки, которые ныне мертвы. И стоит взглянуть на его пальцы, чтобы убедиться: он говорит правду о пианисте двадцатых годов. Но сейчас, Азария, не надо больше рассказывать о своей жизни. Не сейчас. Сейчас мы посидим еще пять минут в тишине, послушаем, что слышно, когда молчат, а потом тот, кто хочет пойти в деревню, пойдет в деревню, а кто хочет отдохнуть, отдохнет.
Что слышно, когда молчат? Стаи птиц вокруг. Они не поют. Обмениваются между собой короткими и резкими звуками, в которых не радость, не покой, не умиротворение, но какой-то лихорадочный трепет жизни, что-то похожее на предупреждение, глухую угрозу, предостережение: худшее впереди. В криках птиц какое-то смятение; еще немного — и оборвется, еще немного — и что-то придет на смену застывшему ужасу, у которого нет ни голоса, ни цвета. Кажется, будто эти птицы произносят свое последнее слово и знают, что должны спешить, потому что время на исходе. А за птичьим гомоном можно различить, если вслушаться, как ветер перешептывается с голубоватыми кронами, словно вступая с ними в сговор. А за ветром — голоса праха и камня, нечто бурлящее там, в черной глубине. Глухой, беззвучный звук… И предчувствием смерти, легким, как первое прикосновение пальцев убийцы к шее жертвы, неуловимо таинственным, словно шелест шелка, веет от развалин деревни, от восточных гор… Предчувствием смерти ускоряется ток жизни… Тише, мальчик, тише, не говори ни слова! Если уснешь, сможешь услышать, а если услышишь, уснешь навечно. Тот, кто будет отдыхать, отдохнет, а тот, кто станет шуметь, проиграет.
Иони почувствовал: на западе, у линии горизонта, что-то стало меняться, но предпочел промолчать. И Азария заметил то, что происходит, он знал, что спустя три-четыре часа кончится «медовое» время и снова вернется печальная зима. Но решил, что на этот раз не станет их предостерегать: они того не стоят.
Однажды в детстве, когда они прятались где-то в темном погребе заброшенной крестьянской усадьбы, после того как обошли стороной Киев, еще до эвакуации в Узбекистан, как-то ночью они сварили и съели маленького желтого котенка. Василий, христианин, перешедший в еврейство и принявший имя Бен-Авраам, убил котенка ударом кулака по голове, когда тот терся о его ногу, выпрашивая ласку. Из-за снега, падавшего снаружи, и сырости внутри погреба огонь погас, не успев разгореться, и котенка съели полусырым. Заливаясь слезами, Зорзи отказывался есть, хотя был очень голоден, а когда Василий сказал ему: «Если не будешь кушать, никогда не станешь таким сильным, как я», мальчик зарыдал, и Василий вынужден был прикрыть ему рот красной веснушчатой рукой и шепотом прорычать прямо в ухо: «Если не замолчишь, Василий пристукнет тебя, словно ты еще один котенок. Почему? Да потому, что мы голодны». Тут вдруг Азарии надоело все его вранье, большое и маленькое, и он в конце концов признался, что тоже ел мясо своего котенка.
То ли из-за этих воспоминаний, то ли из-за того, что сказала Римона о тетушках-близняшках Анет и Лорет, Азария Гитлин разразился новой проповедью:
— Скажем, такому парню, как ты, Уди, зовсе незачем все время искать в этих деревнях подтверждения тому, что сказано в Священном Писании. Достаточно им всем посмотреть на себя в зеркало, чтобы увидеть то, о чем повествуется примерно от Книги Иисуса Навина до четвертой Книги Царств. Но Пророки, Писания, Псалмы, Книга Иова, Екклесиаст — все это возникнет на нашей земле спустя примерно сто — двести лет. И это не противоречит тому, что я говорил прежде, хотя, возможно, все-таки немного противоречит, поскольку историческое развитие, оно идет и по кругу, и, как говорится, зигзагообразно. Как учили нас в армии совершать перебежки под огнем: если по тебе стреляют в «зиг», ты уже находишься «заг», и наоборот. Ведь в изгнании — и даже еще до того, как были изгнаны они со своей земли, — евреи начали влиять на окружение, на весь мир, учить, как жить, учить тому, что позволено, а что запрещено, что есть добро, а что зло, и так мы всему своему окружению придали определенную форму. Взять, к примеру, моего дядю Мануэля, о котором я вам рассказывал: музыкант, он играл в королевском оркестре, был профессором и добрым другом короля Кароля, и вот однажды король решил удостоить его золотой медали, и в самый разгар церемонии награждения этот Мануэль открыл рот и принялся, словно гневный пророк, обличать роскошь, мздоимство, говорить о том, что называющие себя христианами каждый день наново распинают Иисуса… Вот почему ненавидели и ненавидят нас лютой, смертной ненавистью народы в странах нашего изгнания: сколько можно читать им мораль, сводить их, как говорится, с ума всеми этими призывами к духовному очищению и возрождению? Ведь мы и самих себя довели до безумия, мы уже самих себя ненавидим, наговариваем друг на друга и каждый — сам на себя, как при Гитлере. И при этом неустанно себя жалеем: «Какие мы несчастные, что за мир вокруг и где вообще справедливость? Либо она явится немедленно, либо пусть горит огнем!», и это написал не какой-то там псих, а сам Бялик, наш национальный поэт. Плаксами мы были, плаксами и остались здесь, в Земле Израиля. Как говорят русские, даже одевши новое платье, Сергей о стыде не имеет понятья. Только в кибуцах начинают появляться более уравновешенные личности — как бы это сказать? — не столь торопливые… Я не имею намерения, упаси Господь, обидеть вас, тех, кто начинает постигать секрет того, как жить подобно растениям, постигать искусство душевного покоя, а если есть в них нечто грубое, то оно ведь есть также, скажем, в этих оливковых деревьях. Стало быть, необходимо просто жить и поменьше разговаривать, а если уж говорить, то так, как Уди, который с предельной простотой заявил: мол, суббота эта просто класс. Это здорово, Уди. Без прописных истин и утешений. Коротко и ясно. Надо тяжело работать. Быть ближе к природе. Ближе, как говорится, к ритму Вселенной — как те же оливковые деревья. Брать пример со всего, что окружает нас: холмов, полей, гор, моря. Речные потоки и звезды в небе. Не я, а Спиноза уже предлагал то, что можно выразить одним словом — успокоиться.
— Так успокойся, — засмеялась Анат, словно ее пощекотали в некоем чувствительном месте.
— Я, — стал оправдываться Азария с бледной улыбкой, — только начинаю учиться тому, как обрести спокойствие. Но если вы хотите сказать, чтобы я перестал наводить на вас скуку, я немедленно умолкаю. Или, быть может, теперь посмешить вас?
Римона сказала:
— Нет, Азария, теперь отдохни.
А Уди, спокойно и метко прицелившись, швырнул с расстояния в шесть-семь метров камешек в пустую флягу, точным попаданием сбил ее на землю и произнес:
— Ладно. Двинулись!
Тия уже кончила грызть то, что осталось от курицы. Они закопали в землю объедки и мусор, хорошенько вытрясли служившую им скатертью трофейную кафию, девушки отряхнули друг дружку, счистив приставшие к спинам сухие листья и соломинки.
— Кто плачет?! — неожиданно вскипел Ионатан, хотя никто не сказал ему ни слова. — Это опять моя чертова аллергия, которая достает меня, как только что-нибудь начинает цвести. Мне следовало бы убежать в пустыню, как предлагает Азария.
— Я ничего подобного не предлагал. Прошу прощения.
— Ну, как предлагал твой дядя Мануэль — или как его там звали?
— Двинулись. — Азария произнес это отрывисто и с предельной деловитостью. — Мой дядя Мануэль погиб, а сегодня у нас прогулка, а не поминовение святых мучеников. Двинулись. Всё!
Гуляющие разделились на две группы. Анат и Римона отправились в рощу собирать грибы. Парни, вместе с Тией, взошли на вершину холма, разбрелись среди развалин деревни и начали поиски. Очень скоро Уди обнаружил отбитое глиняное горло, некогда принадлежащее большому разукрашенному сосуду — арабы называют их джара.Свою находку он тут же подарил Азарии — в знак примирения, но при непременном условии: не выступать с очередной речью.