В спальне она быстро повернулась и положила ему руки на плечи.
– Тебе здорово досталось, да? У тебя такой побитый вид. Мне так жаль…
– У тебя новые духи? – прошептал он, глубоко вдыхая незнакомый запах. – Как хорошо.
– Это сандал. Он мне не идет, но нравится. И роза пахнет от дождя. Это… эклектика.
– Как хорошо. – Он сел в кресло и вытянулся в нем. – У меня от тебя кружится голова.
– Я тебя раздену, – сказала Гели. – Ложись.
Он с удовольствием улегся на медвежью шкуру, брошенную на пол у кровати, жмурясь и улыбаясь от предвкушения, а она принялась расстегивать пуговицы и пряжки, медленно снимая с него вещь за вещью, при этом щекоча ноготками кожу и поглаживая обнажившиеся места. Для него это был привычный отдых и наслаждение; для нее – утоление чувственности, переходящее в возбуждение, которого она продолжала отчаянно стыдиться, но без которого уже не могла жить.
Их любимая забава заключалась в том, что он в любой момент мог быстро повернуться на живот, а она, чтоб не оказаться под ним, должна была успеть увернуться. Она почти всегда успевала это сделать, но когда он ловил ее, то давил так сильно, что она стонала от боли и, вырвавшись, убегала. А когда возвращалась, он обычно уже крепко спал. И тогда она снова ложилась рядом.
У него была нежная кожа, и он сильно страдал от неудобств, причиняемых форменной одеждой. Он спал, а она шептала нежные слова, часто сама их выдумывая, и тихо смеялась. Потом, повернувшись на спину, вытягивала ноги…
Этого он не видел. Он был уверен, что приносит себя в жертву ее «божественной девственности», и говорил, что не тронет ее, пока она сама не позволит. Но что же еще требовалось от нее для этого позволения – она не совсем понимала. Наслаждение переходило в стыд, стыд – почти в бешенство, которое медленно остывало, и тогда тело вновь ждало возбуждения…
Гели полежала в теплой ванне, а когда вернулась, Адольф потягивался у окна, с отвращением глядя на дождь, спрятавший горы.
– С тобой я отдыхаю за полчаса, как не отдохнул бы за сутки, – обычно говорил он в благодарность за забавы.
Гели сидела у зеркала и встряхивала влажными волосами.
– А я научилась ездить верхом, – похвасталась она. – Эльза меня научила.
Он тоже подошел к зеркалу и посмотрел на нее, потом на себя.
– Я хотел бы видеть вас вместе как можно чаще. Она настоящая женщина.
– А я?
– А тебе еще есть чему поучиться.
– Да, я хотела бы стать, как она, – кивнула Ангелика.
Она искала Эльзу по всему дому, караулила у дверей гостиной, в которую выходили двери их спальни и кабинета Рудольфа, но подруги нигде не было. Она несколько раз выходила под дождь, поглядеть на ее окна. Возбужденная забавами с Адольфом, она представляла Эльзу и Рудольфа в постели и бесстыдно рассматривала их, широко, до боли раскрывая глаза. Она видела Эльзу, красиво раскинувшуюся, с нежной улыбкой, и Рудольфа, страстно шепчущего ей дивные слова…
В один из таких выходов под дождь, когда щеки и глаза Гели горели, ее кто-то неожиданно толкнул сзади. Она обернулась и увидела мокрую Берту, а за нею – подбегающую женскую фигуру в плаще с капюшоном.
– Эльза!
Подруга накрыла ее полою, и обе побежали к дому. Они заскочили на веранду и, сбросив плащ, посмотрели друг на друга.
– А я думала, ты… – начала Ангелика.
– А я думала – ты! – отвечала Эльза.
Обе рассмеялись, а счастливая кормящая Берта обдала их фонтаном холодных брызг.
В Бергхофе всегда обедали не раньше восьми. А сегодня собрались в столовой только к полуночи. Для тех, кто работал с Гитлером, такой режим не был новостью, и многие к нему приспособились. Теперь в доме было уже шестеро мужчин и три дамы. Настроение царило приподнятое, несмотря на пережитое унижение и не оставлявшую всех хроническую усталость. Гитлер рассказывал о своих рейдах по пивным, в лицах изображая происходившие там сцены.
– Я вхожу. И в меня летит пивная кружка, но попадает не в лоб, как тебе, Руди, в двадцать первом, а в живот. Все, что оставалось в кружке, естественно, выливается на меня, и в мокрых насквозь штанах я начинаю призывать к хладнокровию… В другом месте – еще смешней. Какой-то недоумок взял с собой сына, мальчишку лет пяти. Сначала он лазил за моей спиной, потом где-то застрял и разорался. Я замолкаю. В этот момент входят человек двадцать и принимают меня за чревовещателя.
Дамы смеялись. Мужчины тоже фыркали от смеха. Один Гесс мрачно смотрел в тарелку. Все произошедшее в Берлине казалось ему сплошным абсурдом, невзирая на оптимистическое настроение Адольфа.
Во-первых, снятый со своего поста фон Пфеффер был разумным человеком, желавшим блага Германии, а Рем – скандалистом, честолюбцем и человеком порочных наклонностей, уже ничего не способным принести движению, кроме головной боли. Совершать такую замену было нелепо.
Во-вторых, все эти унижения, о которых с усмешкой повествует фюрер, не казались ему поводом для веселья. На дворе не двадцать первый год! Рудольфу, видимо, никогда не забыть иронического, с оттенком брезгливости взгляда профессора Карла Хаусхофера, который тот бросил на него, пришедшего в университет с забинтованным лбом после глупейшей драки в «Бюргербройкеллере»[4]. С тех пор прошло уже десять лет…
От мрачных мыслей его немного отвлекала Берта, которая, взяв одного щенка, незаметно улеглась под столом в ногах у хозяина. Собака изредка недовольно и глухо ворчала, потому что шутник Пуци, сидевший рядом с Гессом, периодически опускал руку с долькой лимона и подносил к собачьему носу, и Берта, которая поначалу только отворачивалась, начала уже скалить зубы и громко выражать возмущение.
Мизансцена получалась забавная. Гитлер по ходу рассказа несколько раз внимательно взглядывал на Рудольфа, сидевшего напротив него с мрачным выражением лица, которое периодически озвучивалось глухим собачьим рокотом. Ганфштенгль продолжал развлекаться, компенсируя собственное скверное настроение и пережитый в Берлине страх. Он задумывал уже новую шутку, как вдруг обижаемая Берта издала под столом такой негодующий рев, что теперь на мрачного Гесса посмотрели все.
– Убирайся вон! – приказал он своей любимице.
Та вылезла, посмотрела на хозяина с немым укором и, напоследок показав зубы Пуци, ушла. Месячный щенок, тупомордый, с квадратными лапами, покатился за нею.
– Зачем ты ее прогнал? – недовольно спросил Гитлер, который третий год наблюдал за красавицей Бертой и уже твердо решил, что если позволит себе когда-нибудь иметь собаку, то непременно – такую же.
– А ты хочешь, чтоб я прогнал Эрнста? – проворчал Рудольф. – Он ее полчаса дразнил лимоном. Собачий нос такого свинства не выдерживает.
– И что за удовольствие издеваться над слабыми? – заметил Геббельс.
– Да? – живо повернулся к нему Пуци. – Ты полагаешь, что если бы мы с ней сцепились, так я бы загрыз ее, а не она – меня?
– Я думаю, если бы вы сцепились, Берта проявила бы больше человечности, чем многие, кто, сбросив шкуры и встав на задние лапы, продолжают кормить в себе зверя, что мы недавно и наблюдали, – сказал Адольф. – Я считаю, что люди подвержены внешнему процессу хаотической эволюции, а иные породы животных – четкому внутреннему развитию. Иначе как объяснить тот факт, что утопающий хватает того, кто еще держится на поверхности, и тащит на дно, тогда как дельфины выносят несчастных к берегу на своих спинах? Вы скажете, они действуют в родной стихии! Хорошо, тогда как объяснить, что человек стреляет другому в спину, а пес бросается на выстрел, направленный в грудь его хозяину?! Я бы ввел в армии специальные подразделения для немецких овчарок, чтобы наши солдаты ежедневно учились у них верности и самоотверженности.
– Тогда нужно вводить для них и воинские звания, – с готовностью предложил Пуци. – А если песик, к примеру, дослужится до генерала, так запустить его в генштаб – пусть и там поучатся. Тем более что прецедент есть: мерин Калигулы в Сенате…