Выпущенные духи дальше действуют уже сами собой, по собственной логике и в собственных интересах, растут и множатся. Интересна преемственность страха. Гиммлер и Борман выдвинуты Гессом. Позже он сам их почти пугается. А во втором романе эпопеи «Гнездо орла», о своем страхе перед Кальтенбрунером скажет сам страшный Гиммлер. Он лишь наполовину шутил. Бесы с течением времени злеют. Каждый следующий страшнее и ненасытнее предыдущего, которого может при случае и пожрать. Но и Гиммлер, и Борман, и Кальтенбрунер — такие же одержимые, только владеющие ими духи еще беспощаднее.
*
Персонифицированного Мефистофеля в романе нет. И Гитлер — совсем не Мефистофель. Он создан не только Гессом, его прямым наставником, а очень многими. В той или иной мере принимают в этом участие все. И сам Гитлер, частное лицо, — не просто материал для лепки Гитлера — фюрера, фараона, полубога… Он и сам принимает в этой лепке себя активное участие. Он тоже одержимый.
По роману сплошным слоем, без прогалов, разлито это фаустовское начало заклинания духов, стремления их подчинить, заставить служить. Духи — абстрактные идеи или вопросы: рабочий еврейский… Но они имеют обыкновение отделяться, приобретать самостоятельность, а затем вселяться в человека, овладевать им и изнутри руководить. Страшные припадки болезней, часто загадочных, в которых корчатся и катаются персонажи, очень похожи на те, которые одинаково изображают религиозные книги и книги по психиатрии. Кликушество часто сопровождается физической болью.
Елене Съяновой удалась одна редкость: она показала, что совсем так же, как у истории не бывает сослагательного наклонения, так не бывает будущих преступлений. Все преступления человека уже совершены, они всегда сегодняшние, существуют — в человеке, в его сознании, в самой их возможности, в этом произошедшем выборе зла и служения ему.
Еще нет лагерей смерти и газовых камер, массовых расстрелов и разрушенных городов. Будущие пугала мира еще чисты! Они еще не совершили ничего страшного. Они, кажется, могут и остановиться. Нет. Все то зло, которое в будущем будет проявляться в чудовищных действиях, присутствует уже сейчас и здесь целиком. Уже существует эти две раздвоенности: первая — между искренней убежденностью, почти верой, и актерством, лицемерием, игрой на публику и вторая — между внешним миром, где любая коварная интрига допустима, и миром внутренним, «своим», где герои искренни, они любят и любят их. Бесы словно их отпускают.
Но речь не о том, что в одном «мире» (внешнем, общественном) фашисты — «плохие», а в другом (в семье, с близкими) — «хорошие»… В согласии с обыкновенной шизофренической раздвоенностью фашиста послушно раздваивается и взгляд писателя. Во «внешнем» для них мире фашисты привычны нам. Это фашисты-политики — такие, каких мы знаем по любому учебнику или исторической монографии. Этот привычный образ фашиста-политика решается, конечно, художественно, но он нисколько не противоречит уже известному нам.
Когда у Съяновой фашист действует в «частной жизни», меняется и метод, и фашист нам незнаком и нов. Тут уже не взгляд со стороны: писатель точно транслирует мысли и чувства своих героев, выступает медиумом, они говорят через нее. (Представляю, как это было для нее мучительно. Тоже своего рода одержимость.) И тут образец для любого исторического романа. Если он — об античности, разумеется, там должны действовать боги, о Средневековье — драконы и волшебники (потому что тех и других исторические персонажи реально «видели», жили среди них), если — о фашистах, то, конечно, должна присутствовать и их точка зрения, их мифы.
«Частная» жизнь фашиста проходит в женском мире, на острове женщин, куда он отправляется отдыхать. На этой параллельности, независимости двух сфер существования, на этом раздвоении жизни и отношений строится и роман, и разворачивается трагедия, которую читатель живо чувствует. Эта трагедия почти загадочна: как можно было существовать в этом постоянном разрыве и болезненном, но, кажется, незаметном для них противоречии? Как это вообще можно было выдержать?
Но зло, которое заклинают герои, не оставляет их и среди им близких, самых любимых, разрушает жизни, приносят несчастье. В романе «плачет» не одна Маргарита, но и все эти женщины — жены и сестры, их хор, подобный агривянкам у Еврипида: от почти соратницы Эльзы Гесс до погубленной Ангелики. Все они оплакивают то уходящих и оставляющих то мучающих их мужчин. Маргарита только наиболее независимая, самовластная в этом хоре, оттого и принадлежит ей центральная роль.
Писатель нашел удивительный и едва ли не единственный способ изобразить фашиста так, чтобы он выглядел как живой, противоречивый и привлекательный человек, оставаясь историческим злодеем.
Этот способ связан с устремленным на героя взглядом женщины — сестры, жены, любовницы… — влюбленного судии, очень пристрастного и строгого.
Второе раннее преступление фашиста — разрушение самого себя, понятно, что внутреннее, но и физическое, прямо телесное тоже. Герои постоянно корчатся от боли. Мы почти ощущаем, как разваливаются их тела. Любой гуманист, самого разного толка, может быть доволен, читая роман Съяновой. Пожалеть страдающего преступника — то, к чему мы после тысячелетия христианства, наверное, уже можем подняться.
Но доволен и тот, кто думает только о жертвах фашизма и ни на какое сочувствие преступнику не согласен. Фашиста не в будущем (о чем мы знаем и помним, читая роман) ждет наказание, не в предстоящей катастрофе и поражении или в суде и разной степени приговоре, он наказан уже здесь и сейчас, сразу и сполна — и никакой Нюрнберг с этим не может сравниться: его жизнь превращается в постоянный и неуклонно творящийся ад.
*
Этот ад, с «мильоном терзаний» моральных и физических, парадоксально более всего и привязывает героя, Гесса или Лея, Гитлера или Геббельса, к их борьбе и деятельности, которыми ад и вызван. Ад их в себе и держит. Психологически это очень понятно. Уже слишком много вытерпел герой и с каждым новым шагом терпит все больше. Это «вытерпленное» накапливается и, значит, крепнет связь с адом. Замкнутый круг. Неужели все бросить и все муки были зря? Чем больше мук, тем невыносимее мысль об этом «зря» и об этом «бросить».
Есть и другая сторона. Все эти муки и страдания, в которых никто не виноват, кроме самого героя, чаруют и сами по себе. Создается впечатление, что герой их к себе призывает. Чудовищные приступы болей и головокружений, накатывающие волны слабости, чередование болезненного возбуждения, как перед эпилептическим припадком, и депрессии… требуют невероятных сил. Кажется, что обыкновенный человек всего этого не выдержит. Все эти боли и припадки герою словно бы нужны, чтобы превратить его в страдающего полубога. Известный персонаж и популярный миф. За постоянно носимое в себе невероятное страдание, кажется, и любят съяновских фашистов их женщины, а не за ораторские или литературные способности.
В романе Елены Съяновой очень важна «авиационная» тема — и в следующих частях эпопеи она только усилится. Тема эта оправдана художественно еще более, чем исторически. «Летчик и самолет» как единое целое становится центральной метафорой в восприятии героями себя и мира.
Лей и Гесс, и правда, были летчиками. Присоединим к ним также Геринга. Три летчика в верхушке Третьего Рейха — это уже производит некоторое впечатление. Но этого, конечно, ничтожно мало, чтобы говорить о каких-то летательных, авиационных истоках немецкого фашизма. Можно, правда, вспомнить и почти стилизованную под летную эсэсовскую форму, и «птичку» как непременный ее атрибут, и очарованность небом — преувеличенную гордость авиацией. Но мы имеем дело с романом, и в романе особенная психология и своеобразный опыт летчика только объясняют отношение фашиста с миром и собой.
Летчики Рудольф Гесс или Роберт Лей были участниками Первой мировой войны и пережили немецкий позор. Они были унижены, но не запачканы — в прямом смысле: землей, кровью, как воевавшие в других родах войск. Взгляд летчика на войну — сверху Это сочетание общей со всеми униженности и не совсем обычной незапачканности формировало черту характера, необходимую «вождю». Эту черту можно назвать чувством собственного достоинства, а можно — самоуверенностью.