Литмир - Электронная Библиотека

Вы должны понять, сказала она наконец. Когда я познакомилась с Джоном, мне было уже тридцать лет, и как раз незадолго до нашей первой встречи я случайно увидела свое отражение в витрине магазина, увидела прежде, чем успела надеть лицо, а потом, пока ехала домой на автобусе, обдумала все это и пришла к невеселым выводам. Не то чтобы я сделала открытие, просто я поняла, что достигнут некий рубеж, а мой вид в зеркале витрины просто оказался последней каплей. Вскоре после этого я гостила у сестры, а ее муж привел с работы приятеля. В какой-то момент мы с Джоном шли друг другу навстречу по узкому коридору, он в кухню, я из кухни, и старались вежливо разминуться, и вдруг он, замявшись, спросил, сможет ли увидеть меня снова. И вот он в первый раз меня куда-то пригласил… И я, знаете, поразилась тому, как он смеется. Открывает рот, а видно аж до горла, зубы блестят, а глубже сгущается темнота. У него была такая манера смеяться: откидывал назад голову и рот открывал широко-широко. Я не сразу привыкла. Я была… ну, строгая, что ли, сказала миссис Фиске, глядя мимо меня, в окно. Строгая и застенчивая. Смех у него был звонкий, но меня все равно пугала эта тьма в глубине горла… Мы все же как-то поладили и через пять месяцев поженились в присутствии горстки родственников и друзей. Почти все были удивлены: они уже давно уверились, что мне судьба — стать старой девой, вернее, что я уже — старая дева. Я дала Джону понять, что хочу ребенка и не намерена это откладывать. Мы усердно пробовали, старались, но ничего не получалось. Когда я, наконец, забеременела, ощущение было странное, точно во мне, внутри меня, происходят приливы и отливы: во время прилива ребенок у меня в животе был в безопасности, а при отливе его как бы вымывало, тянуло прочь, словно он увидел где-то яркую, иную жизнь, и его уже не удержать. Притяжение той, другой, яркой жизни было слишком велико. А потом однажды ночью я прямо во сне почувствовала, что наступил отлив и вымыл ребенка насовсем, навсегда. Проснулась я с кровотечением. Потом мы пробовали еще и еще, но в глубине души я больше не верила, что смогу выносить ребенка. Тяжелые у меня были времена. Я и так-то смеюсь нечасто, а тогда и вовсе забыла, как это делается. Но помню смех Джона. Он остался при нем. Не то чтобы все это его не печалило, нет, но он был по натуре человек веселый, повернет за угол — и все ему уже видится не так мрачно, или услышит шутку по радио — и давай хохотать, ему этого хватало. Он по-прежнему смеялся, откинув голову назад, и зияющая темнота в горле казалась даже более зловещей, чем прежде — загляну туда случайно и аж вздрогну. Нет, вы меня, пожалуйста, поймите правильно: он меня очень поддерживал, старался развеселить, ободрить. Я не умею объяснить… но эта тьма в горле к нему, в сущности, не имела отношения, ну, почти не имела. Просто поселилась у него в горле. Зато она имела самое прямое отношение ко мне. Я стала отворачиваться, когда он смеялся, чтобы туда не заглядывать… И однажды услышала, как его смех выключился. Как свет. Я обернулась и увидела: губы сжаты, и вид виноватый… Мне стало ужасно стыдно: неужели я такая жестокая, бесчувственная и, в общем-то, глупая? Я постаралась перестроиться, вести себя иначе. И знаете, помогло. Наши отношения потихоньку выправились. Даже нежность какая-то появилась, которой раньше не было. Я кое-что поняла про самоконтроль, научилась не давать волю чувству, первому всплеску эмоций. Для меня это был ключ, единственный способ не свихнуться. Примерно через полгода мы решили усыновить ребенка.

Наклонившись вперед, миссис Фиске размешала остатки чая у себя в чашке, будто настало время его допить или поискать на дне среди чаинок нужные слова, чтобы рассказывать дальше. А потом она вроде как одумалась, поставила чашку обратно на блюдце и откинулась в кресле.

Это тоже устроилось не вдруг. Пришлось заполнять бесконечные формы… долгая процедура. Однажды к нам домой пришла дама в желтом костюме. Помню, я смотрела на ее костюм и думала, что он — как солнце, а сама она — посланник из другого мира и климата, где дети здоровы и радостны, и к нам она приехала, чтобы посиять и посмотреть, как весь этот праздничный свет и счастье отразятся от наших бесцветных стен. Перед ее приездом я много дней провела на коленках — полы драила. А уже в самый день приезда, с утра, испекла пирог, чтобы в воздухе пахло чем-то сладким. Я надела синее шелковое платье и заставила Джона надеть черно-белый пиджак в мелкую клетку, который сам он по доброй воле не носил. Но мне казалось, что так он выглядит оптимистичнее. Только… пока мы сидели на кухне в тревожном ожидании, я увидела, что рукава у пиджака слишком коротки, что Джону в нем неуютно, он горбится, и никаким оптимизмом от этого пиджака не веет — наоборот, он выдает наше отчаяние. Но переодеваться было слишком поздно, в дверь уже позвонили, и она, ангел из мира крошечных ноготков и молочных зубов, стояла там с сумочкой из лакированной кожи под мышкой, а внутри сумочки — папка с нашим делом. Она села за стол, и я поставила перед ней тарелку с куском пирога, но она до него не дотронулась. Она вынула какие-то бумаги, мы поставили подписи, а потом она стала задавать вопросы, так положено. Джон жутко стеснялся и боялся любых начальников, и сразу начал заикаться. Я тоже смутилась и оробела от той власти, которую имела над нами эта женщина. Я запуталась в ответах, разволновалась и выглядела полной дурой. Она огляделась, и на губах у нее была такая натянутая, искусственная улыбочка. Потом она зябко вздрогнула, и я поняла, что в доме холодно. Все, решила я, ребенка нам не видать. Не даст.

После этого у меня началась депрессия, хотя тогда я не знала, как это называется. Вынырнула я из нее много месяцев спустя, свыкшись с тем, что детей уже не будет. Но вот однажды я навещала сестру, которая переехала к тому времени в Лондон, и увидела в газете, в самом конце страницы, небольшое объявление. Я могла его и не заметить, легко. Подумаешь — несколько слов, набранных мелким шрифтом. Но я прочитала: Мальчик трех недель от роду для усыновления, без проволочек.Ниже был адрес. Без малейших колебаний я написала письмо. Меня что-то вело, сила какая-то. Рука с ручкой летели по странице, пытаясь поспеть за мыслями, — я хотела высказать все, что не смогла объяснить даме в желтом, которая приехала из агентства по усыновлению, я очень спешила, ведь это объявление предназначалось для меня. Это мой мальчик. Я отправила письмо, а Джону ничего об этом не сказала, не хотела множить его испытания. Он уже вытерпел мою страшную депрессию и просто не выдержит, если нынешние надежды ничем не увенчаются. Пусть я одна паду их жертвой. Но я была уверена: эти надежды не пустые. И точно! Через несколько дней я вернулась домой в Ливерпуль, а там меня ожидало письмо. Вместо подписи только инициалы: Л. Б.Я ведь не знала ее имени, пока вы вчера не позвонили. Она предложила встретиться через пять дней, двадцатого июля, в четыре, у билетных касс на станции Вест-Финчли. В восемь утра, едва дождавшись, чтобы Джон ушел на работу, я побежала на поезд. Я ехала к своему ребенку, мистер Бендер. Я его так долго ждала. Можете представить, что я ощущала? В вагоне даже усидеть на месте не могла. Я уже знала, что назову его Эдвардом, в честь дедушки, которого так любила. Я понимала, что у него уже есть имя, но я ее не спросила, а она не сказала. Мы вообще почти не поговорили: ни у меня, ни у нее не было сил. Впрочем, может, она и могла говорить, даже наверняка могла, но не стала. На самом деле она была странно спокойна, это у меня руки тряслись. Уже потом, в те первые дни, когда в комнатах поселился запах младенца, я стала думать о другом его имени — ведь оно навсегда останется тенью, будет скрыто под именем Эдвард, которым мы него нарекли. Со временем эти мысли ушли или, во всяком случае, посещали меня редко, разве что услышу — кто-то кого-то окликнул на улице, в магазине, в автобусе, — вскинусь и думаю: может, это и есть его настоящее имя?

Добравшись до Лондона, я поехала на Вест-Финчли. День выдался теплым, солнечным, народ выполз на улицу, и у касс никого не было. Кроме нее. Она смотрела на меня неотрывно, но навстречу не шагнула. Казалось, она заглядывает мне внутрь, под кожу. Странное спокойствие — вот что меня тогда поразило. Я даже подумала, что она не мать, а кто-то, кого послали выполнить горькое задание. Но когда она сдвинула одеяльце, открыла его лицо, а я подошла ближе, стало очевидно, что ребенок этот только ее, никак иначе. Она наконец заговорила, с очень сильным акцентом. Не знаю, откуда она была родом, наверно из Германии или Австрии, но точно — беженка. Ребенок спал, прижав кулачки к щечкам. Мы стояли там, в пустом зале. Ему не нравится, когда шапка сползает слишком низко на лоб, сказала она. Это были ее первые слова. Несколько мгновений спустя, очень долгих мгновений, она сказала: если подержать его после еды вертикально, прижав к плечу, он меньше плачет. А потом: у него быстро замерзают руки. Как будто обучала, как обращаться с привередливым автомобилем, а не с собственным ребенком. Но позже, прожив с ним несколько недель, я вспоминала эти наказы совсем иначе. Она делилась со мной маленькими драгоценными открытиями — всем, что успела узнать и понять об этой тайне, об этой новой жизни. Мы сидели бок о бок на жесткой скамье, продолжала миссис Фиске. Она похлопала-погладила этот кулек в последний раз и передала мне. Я, даже через одеяло, почувствовала тепло его тельца. Он чуть покривился, покряхтел, но не проснулся. Я думала, она еще что-нибудь скажет, но она молчала. На полу стояла большая сумка, и она подтолкнула ее ко мне ногой. Потом она посмотрела за окно и, явно увидев что-то на платформе, что-то неприятное, резко вскочила. Я продолжала сидеть: чувствовала, что ноги не держат, и боялась уронить ребенка. А она пошла к выходу. Только дойдя до дверей, остановилась, оглянулась. Я притянула ребенка к груди, прижала крепко-крепко. Он засопел было, но я начала его понемногу покачивать, и он снова расслабился, даже загукал. Вот, видишь! — мне захотелось крикнуть ей, успокоить. Только, когда я подняла глаза, она уже ушла.

63
{"b":"157616","o":1}